Слово Лешему | страница 4
Володя Жихарев сказал:
— Надо с проволочным поводком, а так откусит.
Будто я этого не знал! Но пренебрег знанием... Как некогда в молодые годы ведь знал же, что предстоящее время (времени предстояло столько, казалось, некуда девать) надлежит посвятить полезным занятиям, чему предназначен; например, сесть бы и написать роман, чтобы все обомлели. Ан нет. Ну, ладно. Вздернуть бы щуку мощным хватом руки: вышел бы добрый ужин. Упущено, не вернешь. В утешение себе я переводил мысль на индусов. Индусы учат, что не стоит предаваться печали от несодеянного, упущенного; каждый миг жизни суть ее начало, протяжение и конец. Не пекись о том, что миновало, унырнуло вглубь. Не уповай на грядущее. Предайся данному тебе мигу жизни, вкуси его сладость, настоянную на горечи слез.
...Однажды в Бомбее я ехал в туристском автобусе по одной из неглавных улиц с чередою хижин, построенных из картонных коробок, банок, бутылок. У одной из хижин лежал на земле старик— скелет, обтянутый смуглой морщинистой кожей, с гривой длинных седых волос. Подле него сидела старая обезьяна, тоже седая, гладила, расчесывала волосы своего хозяина-друга. По всему было видно, что у этих двоих покончены все счеты с жизнью, однако жизнь их не отпускала, для чего-то они ей были еще нужны. Эти двое, старый индус с обезьяной, совершали обряд жизни, грелись на солнце — и только; от них исходил абсолютный покой...
При прощании с Володей Жихаревым я спросил у него:
— Ну что, Володя, не пьешь? (Год назад Володе заделали в ягодицу ампулу — «эспераль».)
— Нет, ни грамма. Уже второй год.
— И что, не тянет?
— Иногда тянет, маленько. Но надо выдержать три года. А там будет видно.
Двадцать три часа. Шел с Ландозера лунным лесом. Чувствовал себя так, словно мне не шестьдесят, а много меньше, все равно — сколько. Я шел по лунному лесу вне возраста, как хаживал в тридцать, сорок, пятьдесят. Мой Леший путал меня, совал мордой в чапыгу; я не обижался на Лешего. У меня в корзине была полнехонька банка морошки, самой спелой, готовой вытечь, но дождавшейся меня в моем месте. И еще двенадцать ландозерских упитанных окуней.
Ландозеро встретило меня, будто приготовилось к встрече: ласково-тихое, глянцевое, зоревое, с расцвеченным низким солнцем дальним берегом, с гроздьями черники на кочках, такой крупной, какая еще бывает разве на Командорских островах. Я закинул удочку, отмахивался от комаров, тоже здесь великорослых, отчаянно вопящих. Поплавок замер на тихой, без малейшего движения, темной воде, не шелохнулся. Известно, что здешний окунь сам к червяку не ходит, надо прийти к нему с червяком. Что же, пошел округ озера, переваливал через спиленные бобрами осины, время от времени махал удилищем — здесь же срезанной рябиновой палкой. Окуни пребывали в своей окуневой сиесте, не подавали признаков жизни. К моим познаниям о нашей местности прибавилось еще и это: в теплый ясный вечер на Ландозере окуни не берут. Надо будет предупредить ходоков на Ландозеро, чтобы дождались бы гадкого дня с дождем и ветром (хотя при восточном ветре тоже не берут). Так я дошел до горловины Ландозера — заросшей протоки, соединявшей озеро с травяным болотом, тоже в прошлом озером. Вода в устье протоки была особенно, густо темна, подернута мутью. Забросил червя в самую муть, поплавок тотчас ушел косо вглубь, из мути выпростался радужный, динамической формы, в парадном мундире окунь. За ним, в очередь, другой — и пошло. Окуни хватали червя жадно, наперебой, заглатывали крючок в утробу. После одной поклевки-подсечки рыба наружу не вышла, не поддалась, мертво захрясла в самой мути. Леска натянулась и лопнула; поплавок остался на воде. Неподъемных рыб на Ландозере до сих пор никто не лавливал, по-видимому, рыба ушла под корягу. Я побежал за второй удочкой, оставленной в другом уловистом месте. Когда вернулся, мой поплавок уплывал от берега, оставляя за собой два уса. Плыть вдогонку я не решился: больно черно, муторно Ландозеро.