«…и вольностью жалую» | страница 2




Возмечтал Емельян перелом в жизни своей совершить предерзостный.

Он и сам не ведает, когда зародилось у него это намерение. По наущению ли купца-старовера Добрянского Кожевникова? По подговору ли настоятеля Мечетного монастыря игумена Филарета? По чьему ли еще подстрекательству?

А может, никто не сумел бы подбить казака донского вольного Емельяна, сына Иванова, на столь рисковое предприятие, ежели б сам не увидел он воочию и не уверился, в каком рабстве пребывает простой люд на Руси, стоном стонет от податей и прочих отягощений!

Недаром и казаки яицкие волнуются. Даже бунт учинили, генерала Траубенберга, старшин и офицеров поубивали, а потом отправили в Питер челобитчиков — испрашивать прощения у всемилостивейшей государыни Екатерины.

Да только сильно разгневалась царица Катька и положила без замедления усмирить мятежное войско. Отобрали у яицких казаков их былые вольности, войсковую избу порушили, казачий круг распустили, сняли набатный колокол — отныне все сборы производятся барабанным боем. А главных зачинщиков безжалостно отстегали кнутом, ноздри повырывали, выжгли позорные клейма на теле и сослали в Сибирь. Остальных же — тысяч до трех счетом! — обложили денежной вытью. Но и в платеже не соблюли правоту — раскладку денег делали неравно: с иных, достаточных, меньше брали, с неимущих больше.

Попритихли яицкие, но не смирились. До сей поры в смятении — хорошего царя ждут…

В горницу вошел Оболяев:

— Банька-то слажена.

— Мне рубаху надоть, — сказал Пугачев, снимая свою.

И тут увидел: хозяин-уметчик неотрывно смотрит на шрамы его, что рассыпаны на груди, будто кресты белые. В походах давних мучили Емельяна язвы, еле поправился, а следы остались навечно.

— Что же это у тебя на груди-то? — со страхом спросил Оболяев.

Пугачев прищурился, живо смекнул: вот он, час надобный! Потребно ли иного ждать, если зараз объявиться можно?

И ответил с твердостью в голосе:

— А это знаки у меня государские!

Вовсе обомлел Еремина Курица:

— Х-хорошо, коли так. — И даже отступил на полшага, уже не от робости, а с почтением.

Понял Пугачев, что дошли и до старого уметчика слухи о пребывании «высокой особы» у Дениса Пьянова, которому он, Емельян, самолично тогда еще намекнул про свое «высокое звание». Да не поосторожничал, видать, — выдал их малыковский мужик Филиппов.

Били Емельяна в управительской канцелярии батожьем нещадно, но ни в чем он не сознался. И повезли его в Симбирск, а потом в Казань скованного, в тяжелых кандалах — на руках висело пятнадцать фунтов, на ногах тридцать пять.