Шестидесятники | страница 95



Но верю я: моя родня,
Две тысячи семьсот семнадцать
Поэтов нашей федерации
Стихи напишут за меня:
Они не знают деградации.

И это хулиганство никуда не девалось с годами: уже при Лужкове было написано — «Вот две башни, как два пальца, над Москвой торчат грозя. Уркаган блатной пытается небу выколоть глаза».

А что он грешил иногда газетчиной — так грех ли это? «Можно и не быть поэтом, но нельзя терпеть, пойми, как кричит полоска света, прищемленная дверьми». Дай Бог всем такого тщеславия, если считать это желанием отметиться, но корни тут другие.

Из всего, что им написано, популярнее всего даже не «Миллион алых роз», а «Ты меня на рассвете разбудишь»: остается то, что совпадает с наиболее распространенной и при этом трудноуловимой эмоцией. Безвыходная, беспомощная печаль, какая бывает во сне, — а это стихотворение ему именно приснилось, в чем он несколько смущенно признавался, — вот это он зафиксировал, и любовь у него всегда соседствует с жалостью, с невыносимой грустью. И эта высокая эмоция звучит во всех его лучших вещах — и в самом светлом и печальном четверостишии из «Соблазна», после которого я полюбил его на всю жизнь:

Как божественно жить, как нелепо!
С неба хлопья намокшие шли.
Они были темнее, чем небо,
И светлели на фоне земли.
Приложение

Интервью с Андреем Вознесенским в Переделкине

(март 2010 года)

С Вознесенским я в его последний год разговаривал несколько раз — в больнице, на панихиде по Аксенову, на вечерах, куда он приходил. Разговоры длились минут по пятнадцать, не больше, потому что не хотелось его утомлять. Но странное дело — на людях он чувствовал себя лучше. Это и давняя эстрадная выучка, и внутренний кодекс чести: никто не должен видеть, каково тебе на самом деле…

— Андрей Андреевич, прежде всего примите мое восхищение. Вы доказываете, что поэт — звание и подтверждать его надо не только текстами, но и личным мужеством.

— Тут восхищаться незачем, это норма. После того как держался раненый Пушкин, после героических последних месяцев Пастернака — что добавишь? Я в относительном комфорте, меня не травят, слава богу, отношения с царем выяснять не надо… Две мучительные вещи — приступы, когда теряешь голос, и почти постоянная боль. Поэту трудно без голоса. Я всегда любил читать, многие вещи рассчитаны на устное исполнение. Это надо произносить, или петь, или молиться вслух — всё это вещи голосовые. А боль плоха тем, что не вырабатывается привычка, нельзя приспособиться. Но есть навык, я умею сопротивляться — что-то бормочешь про себя, стихи и тут помогают. И кстати, вот эти вечные упреки в эстрадноcти, которые сопровождали наше поколение с первых шагов. Они вызывались, конечно, тем, что все эти чтения у памятника Маяковскому, а потом стадионные овации и вечера с конной милицией воспринимались политически, а был ведь у этого один важный человеческий аспект, о котором мало говорят. Шумная слава, все ее ругают, она якобы ужасно вредит, но по крайней мере в одном смысле она хорошо влияет на судьбу: когда на тебя устремлено много глаз, у тебя сильный стимул вести себя по-человечески. Больше шансов не сподличать. Соблазн — в хорошем смысле — сделать красивый жест, совершить приличный поступок: люди же смотрят! И враги тоже смотрят. Поэтому улыбайтесь. Пример нашего поколения тут довольно убедителен: среди тех, кого действительно знали, за кем следили, — никто не замечен в подлости. Ошибались все. Приличия помнили тоже все.