Шестидесятники | страница 67



Поэзия тогда действительно стремилась поднимать небольшие штанги, боясь памфлетности, газетности, гражданственности, а проще сказать — ответственности. Многие считали правильным писать «о розочке и козочке» (выражение того же Горького), лишь бы не запятнаться прямым высказыванием. Сегодня тоже многие воздерживаются, под предлогом чистого искусства, — но это пошлость хуже любой газетчины. (У Померанца было когда-то в «Синтаксисе» блестящее эссе о пошлости, и в качестве примера пошлости там приводилось «И повторяла шепотом — а шшто потом? А шшто потом?!» — но Померанц замечал там же, что никак не меньшей пошлостью было читать это вслух хором и издеваться. Кстати, помню, как Евтушенко от души хохотал, когда я ему прочел народный вариант: «Постель была расстелена, а ты была растеряна и повторяла шепотом: куда суешь ты, ж… там!» Думаю, это никому не покажется кощунственным, он умел ценить веселое издевательство над собой, мог себе это позволить, — Окуджава ведь тоже исполнял на концертах жестокую пародию на «Ваньку Морозова».)

Выпячивание собственного «я» сослужило Евтушенко отличную службу — он всегда высказывался от первого лица, и самое политизированное высказывание (разумеется, в случае поэтической удачи, а это случалось не всегда) звучало у него как лирика. Что касается воздержанцев, скромно окучивающих чисто лирическую делянку, — он их припечатал лучше, чем они его: «В поэзии сегодня как-то рыхло, бубенчиков полно — набата нет, трибунная поэзия притихла, а тихая криклива: «С нами Фет!» (Конечно, это не в упрек Владимиру Соколову, скажем, — давнему другу, с которым он так и не порвал; но ведь Фета на знамена поднимал не столько поэт Соколов, сколько идеолог Кожинов.)

Я не поклонник таких стихотворений Евтушенко, как «Бабий Яр» или «Наследники Сталина» — они, на мой вкус, публицистичны, — но пафос их неподделен. Хотя, на мой взгляд, не слишком тактично вставлять в реквием погибшим в Бабьем Яре слова: «Я всем антисемитам — как еврей, и потому — я настоящий русский!» Ты-то тут зачем, не о тебе речь! — хочется сказать лирическому герою. Но он ответит — и будет прав, — что всё пропускает через себя. Мне, например, кажется, что у живого человека нет права говорить о себе: «Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок». Я вообще сомневаюсь в праве поэзии касаться таких вещей. Но у Евтушенко другая система ценностей, а «художника надо судить по законам, им самим над собой признанным». Правда, тут уж следует с себя и спрашивать всерьез: если ты ассоциируешь себя с безвинно расстрелянными, следует вести себя несколько иначе, чем до этой декларации. И, увы, я при всем своем уважении к раннему творчеству Евтушенко не могу провести твердой границы между его желанием поднять голос в защиту замученных или бесправных — и желанием понравиться то власти, то либеральной интеллигенции.