Шестидесятники | страница 18



И все бухие пролетарии,
Все тунеядцы и жулье,
Как на комету в планетарии,
Глядели, суки, на нее…
Бабье вокруг, издавши стон,
Пошло махать платочками,
Она ж, как леди Гамильтон,
Пила ситро глоточками.
Бабье вокруг, — сплошной собес! —
Воздев, как пики, вилочки,
Рубают водку под супец,
Шампанское под килечки.
И, сталь коронок заголя,
Расправой бредят скорою,
Ах, эту дочку короля
Шарахнуть бы «Авророю»!
<…>
А между тем пила и кушала,
Вложив всю душу в сей процесс,
Благополучнейшая шушера,
Не признающая принцесс.

И когда он заклинает ее — «Держись, держись!» — это вечная его нежность, вечное сострадание к пижонству, не путать со снобизмом.

В его «Новогодней фантасмагории» есть и еще одна важная проговорка: «поросенок с бумажною розой, покойник-пижон», с которым в конце концов перепутали запретного барда, главное украшение стола. Их сожрали вместе, не различая, где кто. «Покойник-пижон» — точная автохарактеристика, особенно если учесть, что Галич писал «Новогоднюю» в тот печальный свой период, когда, так сказать, уже примерял смерть и пытался глядеть на себя из будущего: «Бояться автору нечего — он умер лет сто назад». О Галиче-пижоне я слышал много, в том числе от людей, знавших его и любивших, и звучало это у них чрезвычайно одобрительно. Михаил Львовский — превосходный поэт, автор «Вагончиков» и «Глобуса», однокашник Самойлова и Слуцкого — восхищенно признавал: «Галич был пижон — и красавец!» (Львовский первым начал систематически записывать Галича и обладал огромной коллекцией авторской песни). «Галич был барин, а достался снобам», — еще жестче говорила Инна Туманян, крупный и сильный режиссер, создатель «Когда я стану великаном», «Соучастников» и документальной половины фильма «Любить». Пижонство, поза, неотступная мысль о том, как ты выглядишь, — это, может, и плохо, и уж во всяком случае советская власть нам без устали это внушала. Но с другой стороны — это единственный реальный стимул не стать сволочью.

И Галич пижонил, и его пижонство не дало ему сломаться. Эстетика — последнее прибежище этики, последняя ее защита. Галич ориентировался не на моральную чистоту, не на идейный компас — он был слишком человечен, чтобы любить непримиримость, — нет, ему нравилось гусарство, он завидовал Полежаеву, о чем написал, вероятно, самую горькую и музыкальную свою вещь — «По рисунку палешанина». Мало в русской поэзии таких откровенных — и так серьезно оплаченных признаний: «Но оставь, художник, вымысел, нас в герои не крои: нам не знамя жребий вывесил — носовой платок в крови!»