Музыканты в зеркале медицины | страница 50



Летом 1845 года Шопен написал несколько мазурок и баркаролу ор. 60, в которых нет и намека на предчувствие смерти — напротив, эти произведения насквозь пронизывает радость жизни. Четкий ритмический рисунок и название последнего их этих произведений, побуждают к попыткам разглядеть за музыкой живописные образы, например, взмахи весел, но это вопрос субъективного восприятия. На самом же деле нам известно так же мало о мотивах композиций Шопена, как и о самом процессе его творчества. Если верить Жорж Санд, то его творческая «технология» была полна мук и сомнений: «Творческий процесс протекал у Шопена непосредственно и таинственно. Идеи приходили к нему непрошено и внезапно когда он сидел за роялем, или начинали звучать в его мозгу во время прогулки и ему приходилось спешить домой, чтобы озвучить их на инструменте. Затем начиналась кропотливая работа, которую мне не раз приходилось наблюдать: ряд усилий, сомнений, нетерпеливых попыток воспроизвести и записать какие-то подробности подсказанного внутренним слухом… Он на целые дни запирался в своей комнате, плакал, бегал взад и вперед, ломал перья, сотни раз повторял и менял один и тот же такт… Вот так он мог потратить шесть недель на одну страницу, чтобы, в конце концов, записать ее в том же виде, в котором наскоро набросал ее в первый день». Если отбросить поэтические детали, то создается впечатление, что Шопен относился к своему творчеству весьма критически, постоянно подвергая сомнению уже созданное.

Столь прекрасного лета, как в 1846 году, в Ноане не помнили уже давно, и Шопен, казалось, чувствовал себя в полном соответствии с этим, хотя в большинстве случаев ощущал себя слишком слабым для того, чтобы принимать участие в прогулках в окрестностях замка. «Я не принимал в этом участия, потому что такие развлечения утомляют меня больше, чем они того стоят», — писал он 11 октября 1846 года родным в Варшаву. Похоже, что он с определенной тревогой ожидал грядущей зимы, как это видно из того же письма: «Сейчас я чувствую себя вполне хорошо. Похоже, что зима начинается неплохо, и, если я поберегусь, то она пройдет так же благополучно, как и прошлогодняя. Дай Бог, чтобы она не оказалась хуже!». Возвращаясь в ноябре в Париж, как всегда в одиночестве, он еще не мог знать, что это было последнее лето, которое он провел в Ноане. В эти месяцы положение в доме Жорж Санд решительно изменилось в худшую сторону. Из пансиона вернулась ее дочь Соланж, которой в то время исполнилось 16 лет. Тогда же она ввела в дом дальнюю родственницу, некую Огюстину Бро, которая тут же обручилась с ее 24-летним сыном Морисом. В результате возникли два враждебных лагеря — Жорж Санд всегда нежно любила Мориса и отдавала во всех случаях предпочтение ему, Шопен же, прожив столько лет рядом с Жорж Санд, посчитал, что обязан вмешаться в семейные дела, и встал на сторону темпераментной Соланж. К этому добавились повышенная ранимость и ревность Шопена, который желал быть для Жорж Санд всем и не мог примириться с тем, что «истинным источником ее силы был сын», а также постепенное охлаждение ее чувства к Шопену. Как бы там ни было, хронически больной, нервный, постоянно кашляющий и обильно харкающий мокротой человек, пусть даже внешне очень элегантный, не мог со временем не превратиться в обузу, хотя ее нежная материнская любовь к нему еще была жива и глубока, и, несмотря на многолетнее воздержание, она продолжала оставаться его верной спутницей. Это не было для нее жертвой, как видно из весьма откровенного письма, которое она в 1847 году написала Гжимале: «Уже семь лет я девственница и для него, и для всех остальных. Я состарилась раньше времени, и мне это не стоило ни жертв, ни труда, настолько я устала от страстей и лишилась иллюзий… Я знаю, что многие меня обвиняют, одни — за то, что я истощила его своей чувственностью, другие — за то, что довела его до отчаяния своими дикими выходками… Он сам, опять же, винит меня за то, что я погубила его, отдалив от себя, но я бы умышленно убила его, поступив иначе».