Ермолова | страница 54



Печаль эта выливалась в совершенно отдельной по ритму части монолога:

«Ах! почто за меч воинственный[25]
Я мой посох отдала
И тобою, дуб таинственный,
Очарована была?»

В этой части монолога выражалось все: и жажда простой человеческой любви, и сознание безмерной вины Иоанны перед родиной, ее «предательства» перед народом, заключающегося в любви к англичанину, в факте пощады его, и безнадежное отречение от дальнейших свершений, которых она считала себя недостойной после своего морального падения.

Весь этот монолог Мария Николаевна вела, почти не двигаясь с места и делая очень мало жестов. И вместе с тем он был необычайно разнообразен. Картина смены настроений проходила так ясно, что не замечалась неподвижность Иоанны, не замечалось проходившее время. С таким глубоким волнением следило воображение за всеми ее душевными движениями.

После этого монолога появлялась Агнеса, растроганная, опускалась перед своей спасительницей на колени, Иоанна поднимала ее, и между ними происходила замечательная сцена. Агнеса – определенность, ясность, радость; Иоанна – смятение, тоска, уход в глубину своей печали, отчужденность. Непередаваемым тоном, похожим на тихое рыдание, с глазами, полными отчаяния, говорила Ермолова:

«Жалей меня, оплачь мою судьбу…»

Слова Агнесы о ее любви вызывали в душе Иоанны взрыв жалости к себе, и Ермолова восклицала с большим чувством:

«Счастливица, завидую тебе…»

Когда же введенная в заблуждение ее словами Агнеса говорила: «О радость – мой язык тебе понятен» – и хотела обнять ее, Мария Николаевна, как ужаленная, вырывалась из ее объятий, с ужасом взглядывала на нее и восклицала: «Прочь, прочь!», а на недоуменную реплику Агнесы, как-то пугливо озираясь и словно желая всеми силами своей души внушить ей, говорила:

«Нет, нет, ты чистая, святая ты…»

С невероятной силой подчеркивала эти «ты» и, желая окончательно убедить ее, добавляла:

«Когда б в мою ты внутренность проникла,
Ты б от меня, как от врага, бежала».

Следовала сцена с Дюнуа и Ла-Гиром, предлагавшими ей нести орифламу перед королем, так как ей одной принадлежала вся честь этого дня. Мария Николаевна с горьким отчаянием, с полным ужаса вопросом восклицала:

«О боже! мне предшествовать ему?» –

и, когда ей подавали знамя, она отшатывалась от него с воплем:

«Прочь, прочь!..»

Когда же Ла-Гир развертывал перед нею знамя, она, трепеща и не решаясь дотронуться до него, говорила как бы сама себе, безнадежно покачивая головою: