Демон абсолюта | страница 41



.

В Каире, озабоченном условностями и рангами, он помнил, иногда мучительно помнил, что Левант когда-то был миром его свободы. Он всегда бежал от социальных рамок или отвергал их. Больше всего на свете он любил свои бесконтрольные странствия по Англии и Франции, затем по Палестине, Сирии, Ливану; если его самая глубокая привязанность и была отдана Хогарту, то он лучше приспосабливался к своим рабочим на раскопках, к бывшим разбойникам, чем к людям респектабельным, джентльменам и генералам. Когда он вернулся в Англию на каникулы, он привез с собой Дахума и Хамуди, разместил их в своем прежнем бунгало студента[160], прежде одиноком; очарованный не столько их страстью к кранам с водой, которые они хотели увезти с собой в кармане, чтобы у них всегда была горячая вода, сколько миром Востока, который они несли с собой, и который был для него избавлением от собственного мира[161].

Пришел момент, когда молодости уже было недостаточно, чтобы оправдывать его оригинальность, часто агрессивную — особенно когда она не старалась быть агрессивной. Когда он переходил через Сирию, одетый, как араб, быть может, это был поиск не столько одиночества, сколько гостеприимства незнакомцев. В любом обществе, которое он не выбирал сам, он чувствовал себя — и сознавал это — чужаком. Чтобы быть чужим до конца, чтобы иметь на это право, он становился прохожим, странником, и тогда восстанавливалось его равновесие. Больше, чем равновесие: радость. Право, которое он, не вполне осознавая это, искал на Востоке — это право убежища. Там его чужеродность была законной. И он находился вне всякой иерархии. Восток стал для него в какой-то мере родиной, потому что это было место, где он чувствовал себя свободным.

Однако он знал о своей непоправимой слабости. И тем, что он надеялся найти в Аравии, была та вселенная, в которой он знал свою силу — вселенная, в которой человека могут сделать вассалом и оставить перед ним открытые сундуки с деньгами, вселенной, условности которой были для него несущественными и не связывали его, потому что были чужды ему. Люди, к которым он был привязан, освобожденные от левантинской размягченности и легковесности, становились способными к деятельности.

К тому же арабский мир, еще не различаемый им, который он мог лишь угадывать, как высокую фигуру в тени, искаженную и вытянутую, был предопределен талантом и ностальгией Доути. Для Лоуренса-подростка «Аравия Пустынная»[162] была настольной книгой; он написал письмо Доути, прежде чем отправиться в Сирию. Он не открывал Аравию, он узнавал ее. Среди общей путаницы она была порядком; религиозным порядком среди базарной толпы. Он остро чувствовал силу, присущую ее народу. Он узнавал в тех нескольких арабах, с которыми встречался, несравненный стиль, который одновременно придавали им храбрость, вера, праздность, бескорыстие и одиночество. Европеизированные левантинцы вызывали в нем большую антипатию, потому что он так чувствовал в арабах пустыни чистоту всего того, что первые утратили. Их преследовал зов абсолюта