Наследство | страница 45
Вино все же допили. Манефа подошла к окну, встала рядом с Надей. Вздохнув, заговорила:
— Ночи-то у нас почти что белые, чуть-чуть бы им посветлее быть, так были бы настоящие… — Помолчала. — Сейчас что… Сейчас еще жить можно. Да и отпуска скоро. Отвыкли уже от отпусков. Эх, махну куда глаза глядят. А то и не вернусь, брошу к чертям старуху.
— Что вы все бежать собираетесь? Только это и слышишь.
— Дотяните до осени… Ох как прикатит, как задождит, а потом зима навалится — тут уж закукуешь. Все заметет, все забуранит, Из четырех дорог разве только одна под ноги ляжет.
— Четыре дороги?
— Ну да, из нашей больницы четыре дороги. Как-нибудь я свожу вас на горку. Все дороги можно сразу увидеть, все, кроме одной. Одна, первая, от станции. Да вы ее уже знаете, по ней приезжают и уезжают. Вторая — до села. По ней идут в магазин, в казенку, в загс — расписываться и разводиться, в церковь и в клуб. И еще на кладбище. Последний путь. А третья — вдоль берега реки, вниз и вверх. По ней идут больные, по ней ездим и мы, если приходится: где роды, где увечье. Тоже не так чтобы веселая дорога. — Манефа замолчала, отошла от окна.
— Ну, а четвертая?
— Четвертая… Эта дорожка плохо натоптана. Она начинается возле нашего дома, уходит в лес, в густую чащу. Эта дорога самая милая, самая скрытная. Идешь по ней — трава к ногам ластится, тетерева прямо из-под ног взлетают, фырчат. В другое время сердце бы разорвалось от испуга, а ты смеешься, тебе весело. Белки ее перебегают у тебя под носом, не боятся, зайцы, не сворачивая, улепетывают впереди тебя.
— Ну?
— Это тропа влюбленных. Птица и зверь не боятся влюбленных. Эта дорога святая. Да не всем удается на нее ступить. С кем и кому? Война… А кончилась, вроде бы прихлынули солдаты, да и офицеры тоже. Но теперь, замечаю, опять начинают разлетаться.
Манефа снова подошла к окну, вгляделась в сумеречную поляну. Через нее кто-то бежал. «Лизка! — узнала она. — Что-то случилось… Неужели с Долгушиной?» Взглянула на доктора, та стояла задумавшись, ничего не подозревая.
«Боже мой! — в отчаянии подумала Манефа, — еще ничем не приросла, и такое. Не жилец она здесь, не жилец…»
К вечеру Дарье Долгушиной стало хуже: лицо горело, будто перед жаркой печью, а ноги и руки сводило от холода, как бывало, когда приходилось полоскать ворох белья в зимней студеной реке. В памяти то и дело накатывались провалы, от этого все вокруг раскачивалось, ускользало и снова появлялось.
Память возвращалась, Дарья чувствовала под собой твердую кровать, и в голове начинали лихорадочно метаться мысли, отрывочные и беспорядочные.