Зеленое яблоко | страница 27
Но ведь было и то, что сводило его воедино. Взгляд мог сколько угодно удивляться тому, что одни и те же глаза могут быть то зелеными и прогретыми до неведомых глубин, то пустыми пуговицами, что его в общем-то небольшой рот способен порой превращаться в какую-то квадратную прорезь, а то вдруг становился длинно изогнут. Но я ведь и себя, глядя нечаянно в зеркало, редко узнавала. Мое отношение к нему могло сколько угодно испытываться его непредсказуемым характером. Я могла умиляться, а могла и не терпеть, презирать его. Когда ему нравилась какая-нибудь девочка — а девочки по-прежнему, хотя каждая из них переросла его на голову, были от него без ума и тотчас откликались, стоило ему влюбиться — я становилась вообще безразлична к нему. Нежничая с девочками, он словно разрывал круг моей обреченности. Ревности не было — только грустное облегчение. Я даже с удовольствием споспешествовала влюбленным в него девочкам как добиваться его, так и мстить. Но как бы я к нему ни относилась, одно оставалось неизменным. Я, и не видя, чувствовала, близко он или нет, как лунатик чувствует луну и сквозь стены. Я выходила на него, как котенок, не видя его лица, бог знает почему. Я узнавала его не по лицу, не по характеру — по сдвоенному, строенному стуку сердца, опережающему его. И он ведь умел страдать.
Меня уже мутило от мерзкого гоготанья вокруг. Как покоя, как спасения, хотелось быть старой, немощной. Быть как Казанова в его немощной, с бессильной гордостью старости; после смешной тщеты и наслаждений — чистота сумрачного света; падает снег прямо в театре, опускается люстра со свечами, складывают и уносят мать, мелькает карета — в ней кукла, впервые живая, но поздно, все растворяется. И я, я тоже должна была скоро умереть. Это было уверенное, спокойное ощущение. Смерть претворит и вознесет.
Но умерла не я, а бабушка. Не очень-то я и знала эту свою бабушку, приехавшую к нам незадолго до смерти. Мы и не соприкасались почти, — так, разве что, припахивающая тлением маленького, дряхлого тела какая-то детская ласка, то вдруг колючий, чужой, насмешливый взгляд — каждый раз непонятные мне, вроде бы ни от чего. И вот — умерла, одна, ночью. И подвязали, как больные зубы, подбородок, и связали, чтобы не растопыривались, ноги, и торчали под простыней, как в египетском саркофаге, неожиданно большие стопы. Беззащитность, бесхозность. Последняя униженность тела. Одна наша знакомая рассказывала, как долго не могла захоронить урну с прахом отца, и возила ее с собой, как чемодан, забывая о том, что в урне, однажды даже забыла ее на вокзале, вернулась к ней, так и стоявшей в углу у скамьи. Урну можно забыть, но взывает к себе неполная, ищущая память, слишком мала у меня была горсточка этой памяти о почти незнакомой бабушке, слишком быстро, быстрее, чем разлагается тело, стиралась она.