Зеленое яблоко | страница 25



— Она нормальную музыку не слушает — она только классическую.

— Она же Рэчел.

— Она на ФБР работает.

— Попова, скажи, что такое ФБР — тебе же это хорошо известно.

Если я шла к другому окну, они двигались за мной.

* * *

Совсем одна я, конечно, не осталась. Одно время я дружила с Леной Приваловой. Она быстро сформировалась, и мальчишки не упускали случай притиснуть ее, облапать, задрать платье. Не все, конечно. Но тем, кто избегал этих забав, самим доставалось — чтобы не «возникали». Лена только плакала — я же бросалась на ее обидчиков, издевалась над ними. Среди них был, между прочим, и Тима — он не мог не поддерживать свою славу развратника. Иногда, наоборот, меня защищала какая-нибудь девочка. Брали меня, например, в круг, в котором и не трогают, но и не выпускают, и при этом не только выдают шуточки, но и всякие словечки, в перекличку хотя бы с фамилией моей — стоит только переставить ударение. Никто, правда, кроме меня, такие словечки ни во что не ставил, самые приятельские отношения испещрялись ими без всяких обид. Я же ненавидела эти словечки больше, чем мат, и от бессильной злобы становилась, видимо, особенно смешной. «Ну, хватит!» — вмешивалась тогда неожиданно какая-нибудь сердобольная девочка и сама направо и налево отпускала эти словечки, раздирая при этом круг. Если же такой спасительницы не оказывалось, мне приходилось терпеть, пока не показывалась учительница или не звенел звонок.

Иногда мне становилось невтерпеж. Но было уже в этом и нечто новое. В мою жизнь вошел Достоевский — и видимо, в самое время. С ним вошли в мое сознание трагедия, страдание, очищение — чего мне, видимо, стало недоставать. Что за странностъ, не правда ли? Но душа поворачивается то одной стороной, то другою. Что ж, вот и я попала в униженные и оскорбленные. Но кто я такая, чтобы судить? Не виновнее ли всех, кого обвиняю? — думала я словами старца Зосимы. Разве я, пусть без грязных словечек, не оскорбляю, не унижаю ребят? И до конца ли я предана той же собаке?

Но что-то не давало мне полностью слиться с людьми в скорби и искуплении.

У Достоевского каждый накален, противоположно накален, как лед холодом, а пламень жаром, как противоположны были мой мощный свет на стене и мой вечный холод, горячее синее небо марта и чистый мартовский снег на земле. Да, широк, очень широк человек — та же клавиатура рояля, если не больше, но вся эта клавиатура использовалась просто и безошибочно — любым посредственным маэстро. Те же люди, становясь многими, были усреднены, стерты. Могли издеваться, унижать, бить, но все это были уже не пропасти, не бездны, а почти механика: расписано, вычисляемо. Хаос оказывался мелок и исчезающе мелки отличия.