Тарковский и я. Дневник пионерки | страница 19



Все три забора были старыми и поэтому прекрасными. Кстати! «Считается, что время само по себе способствует выявлению сущности вещей. Поэтому японцы видят особое очарование в следах возраста. Их привлекает потемневший цвет старого дерева, замшелость камня или даже обшарпанность — следы многих рук, прикасавшихся к краю картины. Вот эти черты древности именуются словом „саба“, что буквально означает ржавчина. (Патиной это называется!) Саба, стало быть, — это неподдельная ржавость, прелесть старины, печать времени.

Такой элемент красоты, как саба, воплощает связь между искусством и природой»(Вс. Овчинников «Ветка Сакуры». «Новыймир» 2, 1970, стр. 192).

Но я не японец! Откуда же такая тяга к патине?

Да, заборы — это особая тема. Заборы после дождя, когда они сохнут на солнце…

* * *

Детство моих сверстников связано с войной. Когда нам было девять лет, наступил 1941-й год. В 1945-м нам исполнилось тринадцать. Люди одного поколения в мирной жизни менее связаны друг с другом. Мы же были связаны войной. Ожиданием. Надеждой и страхом. Верой и голодом. Письмами от отцов в виде треугольников, приходивших с фронта. Обесцененными денежными аттестатами, а некоторые счастливыми короткими побывками и свиданиями с отцами и братьями.

Я помню, как это было у нас.

Редкие березы, ели — не лес и не роща, — просто отдельные деревья вокруг дачи, на которой мы жили осенью сорок четвертого года.

Мы бродили по участку и собирали сморчки. Я бесцельно слонялся между деревьями, потом наткнулся на канавку, наполненную талой водой. На дне, среди коричневых листьев почему-то лежала монета. Я наклонился, чтобы достать ее, но сестра именно в это время решила испугать меня, с криком выскочив из-за кустов. Я рассердился, хотел стукнуть ее, но в то же мгновение услышал мужской, знакомый и неповторимый голос: «Марина-а-а!» В ту же секунду мы уже мчались в сторону дома. В груди у меня что-то прорвалось, я споткнулся, чуть не упал, и из глаз моих хлынули слезы. Все ближе и ближе я видел его очень худое лицо, его офицерскую форму, кожаную портупею, его руки, которые обхватили нас. Он прижал нас к себе, и мы плакали теперь все втроем, прижавшись, как можно ближе друг к другу, и я только чувствовал, как немеют мои пальцы — с такой силой я вцепился ему в гимнастерку.

— Ты насовсем? Да? Насовсем? — захлебываясь бормотала сестра, а я только крепко-крепко держался за отцовское плечо и не мог говорить.

Вдруг отец оглянулся и выпрямился. В нескольких шагах от нас стояла мать. Она смотрела на отца, и на лице ее было написано такое страдание и счастье, что я невольно зажмурился.