Владислав Стржельчик | страница 87



Театр, актерство, взятые в своем чистом виде и рассмотренные как способ художественного мышления... Что это такое?

У Альфонса Доде в заметках есть любопытная зарисовка одного человеческого характера: «Охваченный болезненной любовью к драгоценным камням... он часами простаивал у витрины ювелира, любуясь опалом, околдованный, завороженный его огнями. Потом он стал писать и испытывал такое же наслаждение от слов, он играл ими, заставлял звенеть, сверкать, переливаться и забывал обо всем на свете!» И у Анатоля Франса в книге «Сад Эпикура» найдем похожее наблюдение. «Люди очень набожные или художественно одаренные,— говорит Франс,— вносят в религию или искусство утонченную чувственность. Но нет чувственности без некоторой примеси фетишизма. Поэту свойствен фетишизм слов и звуков. Он приписывает чудесные свойства тем или иным сочетаниям слогов и, подобно усердным молящимся, склонен верить в действенность священных формул».

Не то ли самое видим мы у актеров, тип которых представляет сегодня Стржельчик?

Ведь он также фетишизирует, отрабатывая, шлифуя, тона своего голоса, повадки, позы, как фетишизирует музыку слов поэт, описанный Доде и Франсом. Стржельчик сообщает взглядам красноречивость, а интонациям — рельефную выпуклость, осязаемость конкретных форм. И даже можно сказать, что смысл создаваемого им образа раскрывается не в словах, не в действиях, не в поступках, а в переливах звуков, в поворотах головы, поклонах, жестах — пластике движений, каждое из которых не существует самостоятельно, отдельно, а составляет некое струящееся, сверкающее и поющее единство, некую звукозрелищную структуру. Стржельчик не может не отвергать своего следователя из «Софьи Перовской», как носителя зла и несправедливости. И одновременно он не может не любоваться им, как совершенством в своем роде. Вот ведь какой парадокс! Мы наблюдаем здесь своего рода эстетизацию человеческой плоти во всем множестве ее проявлений, идеализацию, которая и составляет, в общем-то, суть театра.

Театр рожден был как празднество. Как таинство, божественная литургия. И одновременно — как позорище, льстящее зрению, ласкающее глаз. Материальное, плотское, живое и, значит, в сердцевине своей порочное, низменное в сравнении хотя бы с ублажающими лишь слух и дух музыкой и поэзией. Преодолевая естественную стыдливость, театр обожествлял это плотское в себе. Шлифовал, как алмаз, чеканил, как серебро, небудничное воодушевление и приподнятость в жестах, в позах, повышенность тона и мимики, трагический пафос и комическое фатовство. Благословлял человеческое в человеке, идеализировал эту живую материальность художника, который в то же самое время является и художественным произведением, образом, вещью.