Владислав Стржельчик | страница 4
В противоположность 1920-м годам, с их аскетизмом плоти и духа, эпоха 1930-х прославляла все материально весомое, вещественное, осязаемо-конкретное. Конкретное воспринималось прежде всего. Казалось, сама жизнь повернулась к человеку своей деятельной, материальной стороной — вещами: первыми тракторами, автомобилями, самолетами, тоннами угля, добытого одним человеком за одну рабочую смену почти вручную, сотнями станков, которые начинала обслуживать одна ткачиха при мыслимой норме в два-три десятка машин. Жизнь обретала черты какой-то удивительной игры, правила которой складывались в социалистическом соревновании. И потому столь восторженно, как дети, принимали люди 1930-х годов самый поток конкретного, внезапно хлынувший в жизнь.
В корреспонденции, посвященной первомайскому параду физкультурников в Ленинграде, читаем: «Начать хотя бы с костюмов участников шествия. Цветные майки, даже шелковые, уже не удовлетворяют организаторов. Все чаще попадаются костюмы, интересно задуманные и тщательно выполненные. Костюмы, выражающие определенную тематику или создающие своеобразную гамму цветов»[3]. Сквозь наивное любование вещью («Цветные майки, даже шелковые, уже не удовлетворяют организаторов») здесь проглядывает и нечто большее: тяга к театрализации жизни. Жизнь — как игра, жизнь — как богатое монументальное зрелище. Не случайно автор заметки продолжает: «Мастерство декоратора так драпировало огромные пятитонные грузовые платформы, автомобили, трактора и мотоциклы, что нередко было трудно понять, что скрывается под этими пышными колесницами и что заставляет их двигаться. На автомобилях были не только боксерские ринги и гимнастические залы, но и бассейны, наполненные водой, в которую умело бросались, вздымая снопы бриллиантовых брызг, пловцы»[4]. Если майки, то уж непременно шелковые, если брызги, то бриллиантовые...
Стремление к подобной декоративности, к обилию украшений, эстетизации ощутимо и в линиях одежды, и в только нарождающемся стиле архитектуры — в стиле дворцов-тортов, которые вытесняют дома-коробки 1920-х годов, с их подчеркнутым утилитаризмом, с их оголенной «идеей». Тенденция украшательства, или расцвечивания, как ее именовали мхатовцы применительно к актерскому искусству, затрагивает, разумеется, и сущностные сферы бытия, преобразуя по-своему мир ценностей духовных.
Любое абстрактное понятие, всякая отвлеченность теперь вызывают недоумение, даже протест. Чувственная конкретность мышления побеждает повсюду, в театре в том числе. И если еще в середине 1920-х годов ведущим стилем театрального оформления можно было считать конструктивизм — аскетичные строения из лестниц и переходов, внутри или на фоне которых происходило действие, то в середине 1930-х побеждает театр, который воплощает плотскую материальность жизни, в чем бы эта материальность ни проявлялась: в «настоящем» дожде, искусно воссозданном на сцене, в наиреальнейшем фарше, выползающем из наиреальной мясорубки, в ветвях фруктовых деревьев, густо разросшихся на дощатых подмостках и выглядывающих из-за кулис, или в подлинной античной вазе, воздвигнутой на видном месте. Театры как бы взялись соперничать друг с другом в костюмировке. Вместо недавних прозодежды и кожанок «на сцене — шелк, бархат, подлинные кружева, гарнитуры мебели, антикварные предметы», свидетельствовала передовая журнала «Театр»