Буддизм в русской литературе конца XIX – начала XX века: идеи и реминисценции | страница 20



Чувство всебытия Толстого Бунин связывает и с «мировой совестью» писателя. Эту «чрезмерность страданий» совести Толстого Бунин объясняет с точки зрения буддийской философии «одержимостью чувством “Единства жизни”»: «Будда не мог не знать, что существуют в мире болезни, страдания, старость и смерть. Почему же так потрясен он был видом их во время своих знаменитых выездов в город? Потому, что увидал их глазами человека как бы первозданного и вместе с тем уже такого, бесчисленные прежние существования которого вдруг сомкнулись в круг, соединились своим последним звеном с первым. Отсюда и было у него сугубое чувство “Единства Жизни”, а, значит, и сугубая совесть, которая всегда считалась в индийской мудрости выражением высшего развития человеческого сознания»[74].

О кризисе и духовных метаморфозах в жизни Толстого писали многие его современники и исследователи, писали, иногда пытаясь обвинить в морализаторстве человека, который сам провел треть жизни в удовольствии и стремлении к достижению личного блага (впрочем, этого не отрицал и стыдился сам Толстой).

Бердяев о духовной значимости Толстого говорил, что «сила Толстого в деле религиозного возрождения [исключительно] (главным образом) отрицательно-критическая. Он безмерно много сделал для пробуждения от религиозной спячки, но не для углубления религиозного сознания. Но толстовский анархический бунт нужен был миру. Бунт этот предваряет грядущее христианское возрождение. Без толстовской критики и толстовского искания мы были бы хуже и проснулись бы позже.»[75].

Бунин попытался понять кризис и духовное преображение Толстого в ряду преображения святых и мудрецов. И жизнь Толстого кажется ему еще одной попыткой разорвать Цепь земной конечной жизни: «Есть два рода людей. В одном, огромном, – люди своего, определенного момента, житейского строительства, делания, люди как бы почти без прошлого, без предков, верные звенья той Цепи, о которой говорит мудрость Индии: что им до того, что так страшно ускользают в безграничность и начало и конец этой Цепи? А в другом, малом, не только не делатели, не строители, а сущие разорители, уже познавшие тщету делания и строения, люди мечты, созерцания, удивления себе и миру, люди того “умствования”, о котором говорит Екклезиаст, – люди, уже втайне откликнувшиеся на древний зов: “Выйди из Цепи!” – уже жаждущие раствориться, исчезнуть во Всеедином и вместе с тем еще люто страждущие, тоскующие о всех тех ликах, воплощениях, в коих пребывали они, особенно же о каждом миге своего настоящего.»