Литературные портреты: Искусство предвидеть будущее | страница 83
И в самом деле, в лицее Шатору, ныне носящем его имя, он был первым учеником. Был не только круглым отличником благодаря знанию классиков – он выделялся и характером, гордостью, независимым умом. «Я был почтителен без покорности, усерден без рвения. У меня был крупный, четкий почерк, тетради с двойными полями». Учителя его уважали. Он же был обязан им «свободной жизнью, не знающей границ душой. Благодаря им при виде горбуна я вспоминал Терсита[185], при виде сморщенной старухи – Гекубу[186]. Я знал слишком многих героев, для меня не могло существовать других красоты и уродства, кроме героических… Я верил – и сейчас верю – в ивы, арфы и лавры. Я, как и все мои одноклассники, доверял гению… Провинция презирает все, что не выходит за рамки таланта. Но мы знали наизусть все стихи, все великолепные ответы».
Став писателем, он не утратит благородного школярства. За поворотом каждой из его фраз искушенный читатель уловит намек на какую-нибудь известную цитату и разглядит быстро промелькнувшую на огромной высоте тень великого человека. В «Эльпеноре» он будет подражать Гомеру, переделав его по-своему. Он всегда с удовольствием будет говорить о писателях, которыми восхищается: Расине, Нервале, Лафонтене. Он был не только первым учеником по французскому, греческому и латинскому языкам и истории, он был первым и в беге. Совершенный юноша должен быть совершенен телом и душой. С равной легкостью он преодолевал барьеры во время бега с препятствиями на сто десять метров и сдавал экзамены. По приглашению директора парижского лицея он в 1900 году впервые приехал в Париж. В выпускном классе лицея Лаканаля он слушал лекции Шарля Андлера[187], переводчика и комментатора Ницше, прекрасного преподавателя, пробудившего в нем интерес к немецкой литературе (к «Зигфриду», «Ундине»), затем поступил в Эколь Нормаль. Он полюбил Париж, являющийся центром притяжения всей провинциальной Франции.
Вот «Молитва на Эйфелевой башне»: «У меня перед глазами пять тысяч гектаров мира, на которых более всего было помыслено, более всего сказано, более всего написано. Самый свободный, самый утонченный и самый нелицемерный перекресток планеты… Вот гектар, на котором приобрели больше всего морщин у глаз, всматриваясь в полотна Ватто. Вот гектар, на котором чаще всего выступали венозные узлы у тех, кто бегом относил на почту посылки с книгами Корнеля, Расина и Гюго… Вот квадратный дециметр, на который в день смерти Мольера пролилась его кровь». В этих строках, как и в сотнях других строк Жироду, сквозит огромная гордость, почти физически ощутимая любовь к Франции, к ее литературе и искусству. Эта любовь у Жироду не имела ничего общего со злобным шовинизмом (Кто и когда лучше говорил о великих немцах? О великих американцах? Кто более сурово обличал длинные ура-патриотические и воинственные речи Ребандара?), эта любовь напоминала простодушную радость девушки, которой повезло родиться красивой. Какое счастье принадлежать Франции – и быть французом – и быть Жироду!