Кумар долбящий и созависимость. Трезвение и литература | страница 52




И Евхаристия, как вечный полдень, длится.


Все причащаются, играют и поют.



Недаром Илья посвятил Мандельштаму одно из лучших своих стихотворений:


Мы начинаемся тогда,


Когда по чьей-то смерти минут


Определенные года,


И Землю к нам на шаг подвинут,




Чтоб твердость подгадать стопе,


И мозгу в маленькие мысли


Плеснуть словарь, и на пупе


Связать нас в узел, чтоб не висли.



Традиционные культурные апелляции к условному, литературному, непременно сопоставляемому с рукотворным творчеством Творцу с тех пор встречаются у Ильи Тюрина единично (например, в «Натюрмортах»):



(Дерево)


На взгляд со дна — ты состоишь из гнезд


И звуков, давших смысл шумерской фразе


Ветвей; страниц — исписанных до слез


Творцом. И им же скомканных в экстазе.



Было бы странно, если бы книжный мальчик конца ХХ столетия раз и навсегда отказался от подобного дискурса. Если бы это случилось, Илья с его интеллектуальной честностью непременно встал бы на путь иноческого служения. Однако, применительно к собственному творчеству пережитое постижение все чаще принимает у него архетипический для мирочувствования русского поэта характер Поручения и непосредственного соотношения, со-вещания с Творцом, как это происходит, когда речь идет о зарождении слова «К стиху»):


Ты не можешь покинуть меня, о, моя незаметная часть,


Потому что и я не смогу отпустить на дорогу


Твое странное тело, не нужное ей, и подчас


Незнакомое мне, и еще неизвестное Богу.



Тупик рационалистического и позитивистского подхода к сакральному для Ильи очевиден, и стародавней интеллигентской дилеммы: кто кого оставил — Бог человека или человек Бога, — для него не существует. В нем вообще нет прекраснодушной эйфории и размягченности русского интеллигента, ради душевного комфорта легко идущего на поводу взаимоисключающих допущений. Трезвость духа этого феноменального юноши поистине иноческая. Заповеди Божии для него постепенно наполняются конкретикой, которая отличает верующего в личного живого Бога от бесплодно философствующего «по поводу»:


Спаситель не знает ни имени, ни села,


А значит — не может судить, и твоя взяла.


Лицо, и одежда, и ступни при всех пяти —


Достойны руки принуждающего идти,


Судящегося и бьющего: он не тать,


Поскольку берет только то, что ты рад отдать, —


Не больше. Но если от Бога бежать — беги


От поприщ, одежды, и левой своей щеки.



Бродско-маяковско-пастернаковская интонация покидает стихи этого счастливого периода (еще раз напомним — действие происходит в пространстве одного года жизни мальчика, которому суждено дожить лишь до полных 19-ти!). Но мало-помалу она сменяется блоковской тревожной музыкой и графической двуцветной гаммой: