История с кладбищем | страница 42
Попробовать это яблоко ему так и не удалось.
Раздался треск, громкий, как выстрел из охотничьего ружья: ветка под Никтом сломалась.
Никт очнулся от вспышки боли, острой, как ледяные осколки, и яркой, как долгая молния.
Он лежал в сорняках среди летней ночи. Земля под ним казалась мягкой и странно теплой, как мех. Падение смягчила куча резаной травы, которую смотритель кладбища регулярно вытряхивал из газонокосилки. Правда, в груди у Никта ныло, а нога болела так, словно он упал прямо на нее.
Никт застонал.
— Тише, детка, тише, тише! — сказал голос откуда-то сзади. — Ты откуда такой взялся? Свалился мне на голову, как гром среди ясного неба. Разве ж так можно?
— Я упал с яблони.
— А-а, вот оно что… Покажи-ка ногу. Хрустнула небось, как та ветка, помяни мое слово. — Левую ногу Никта ощупали холодные пальцы. — Вот те раз, не сломалась! Подвернул или растянул. Везучий ты, как сам дьявол, малыш! Упал на кучу отбросов. До свадьбы заживет.
— Спасибо. Правда, еще болит.
Никт обернулся. Говорившая была старше него, хоть и не совсем взрослая, и не казалась ни доброй, ни злой. Только настороженной. Лицо у нее было умное, но ни капельки не красивое.
— Я Никт.
— Живой мальчик?
Никт кивнул.
— Я так и знала! Мы на земле горшечника тоже о тебе слыхали. Так как тебя кличут?
— Оуэнсом. Я Никто Оуэнс. Если короче, Никт.
— Ну, здрасте вам, господин Никт.
Никт осмотрел ее сверху донизу. Девушка была в простой белой рубахе, с длинными пепельными волосами, а в лице ее было что-то гоблинское — еле заметная, но постоянная кривая усмешка.
— Ты покончила с собой? — спросил Никт. — Или украла шиллинг?
— А ничего я не крала! Даже платка за всю жизнь не своровала. И промежду прочим, — подбоченилась она, — все самогубцы вон там лежат, за боярышником, а висельники оба-два в ежевичнике. Один деньги подделывал, другой — разбойник с большой дороги. А как по мне, всего-навсего вор да бродяжка.
— А-а… — В уме Никта зародилось подозрение. Он осторожно произнес: — Говорят, тут похоронена ведьма.
Она кивнула.
— Утопла, сгорела и тут закопана, и даже каменюки не поставили в изголовье.
— Тебя утопили и сожгли?
Она присела рядом на компост, не снимая ледяных пальцев с пульсирующей от боли Никтовой ноги.
— Приходют в мой домишко ни свет ни заря, я даже глаз не продрала, и тащут меня на общинную землю, что посередь деревни. «Ведьма ты!» — кричат, все такие толстые, чистые, розовые, как порося, вымытые к базарному дню. Один за другим встают и под этим самым небом говорят, как-де у них молоко скисло да кобылы охромели. А последняя встает миссис Джемайма, самая толстая, розовая и мытая из всех. Мол, Соломон Поррит стал ее чураться и знай вьется у прачечной, как оса у горшка с медом. Все, мол, мои чары, околдовала я молодчика. Привязали меня к табуретке и давай топить в утином пруду — коли ведьма, то воды не наглотаюсь, даже не замечу, а не ведьма, тонуть начну. А отец миссис Джемаймы дает каждому по серебряному четырехпенсовику, чтоб табуретку подольше подержали в мерзкой зеленой луже, чтоб я захлебнулась.