ЦДЛ | страница 7



— Ты русофоб, Фаддей! Не хочу иметь с тобой дела! — Лишустин по­рывался вскочить и покинуть застолье. Но Макавин его удержал:

— Русский человек, друзья, бежит и от рая, и от ада. А куда он бежит, неизвестно. Это загадка всем нам на следующие века.

— Все вы правы! — воскликнула Петрова, — Правы, потому что ис­кренни. “Перестройка” позволяет писателю быть искренним.

— Того же мнения Андрей Моисеевич, — важно промолвил Святогоров, будто он сам и был Андреем Моисеевичем, тайным мудрецом у метро “Аэропорт”.

Куравлёв не вступал в спор. Наслаждался этой мнимой распрей, не ме­шавшей им оставаться друзьями, представителями нового литературного по­коления, несущего в себе родовые изъяны предшественников.

По Дубовому залу пронёсся ропот. Сидящие за столами повернулись все в одну сторону. В ресторан входили, тесно держась друг друга, знаменитос­ти из национальных республик.

Впереди, как вожак стаи, выступал дагестанец Расул Гамзатов, носатый, с добрыми хмельными глазами, розово-красный от выпитого вина. Он что-то неразборчиво и дружески пробурчал подскочившим официанткам, и те рас­цвели улыбками. Пригласили любимцев к особенному столу, что был накрыт у резного, увитого виноградной лозой, столба. За Гамзатовым следовал его неразлучный друг, калмык Давид Кугультинов. Широкое степное лицо было изъедено оспинами. Он держался независимо. Пусть все знают, что он вели­чина не меньшая, чем Расул Гамзатов. И что именно о нём великий Пуш­кин сказал: “...и друг степей калмык”. Чуть сзади топтались башкир Мустай Карим, усатый, понурый, видимо, утомлённый непрерывными возлияниями, которыми сопровождался приезд в Москву, и балкарец Алим Кешоков, не­высокий, с умными печальными глазами. Все четверо представляли свои на­роды, были духовными пастырями в своих республиках, служили поводыря­ми, путь которым указывал русский Кремль.

Их всех обожали официантки за щедрые чаевые. Их появление в Дубо­вом зале превращалось в восточный праздник с цветистыми тостами и раз­ливным винным морем.

Гости, явившиеся от дальних гор и степей, проследовали к столу. Не гля­дя в меню, потребовали блюда.

Между тем, к столу, где обмывал свою книгу Куравлёв, принесли горя­чее и ещё один графинчик “Столичной”. Кому достался жареный карп, зо­лотистый, румяный, с хрустящей бесподобной корочкой. Кому — цыпленок табака, бесстыдно раздвинувший на тарелке мясистые ляжки, в которые тут же стали тыкать вилкой и поливать чесночной приправой. Кому принес­ли котлету по-киевски, полную горячего сока, с бумажным цветочком на ко­сточке. Куравлёв получил свою любимую вырезку; острым ножом он отсекал от неё розовые, с кровью лепестки. Пили за книгу, за дружбу, за литератур­ное художество, как высшее достижение человеческого духа.