Campo santo | страница 29



. Аллегорически гиперболизированные фигуры в зеленых масках, члены тайной секты, источающие сладковатый запах газа и, быть может, символизирующие убитых в концлагерях жертв тоталитарной системы, участвуют в диспуте с непомерно раздутыми чучелами власти, которые святотатственно кричат о своем безбожном господстве, пока перед торжественной серьезностью архивариуса, призванного в качестве судьи и олицетворяющего автора, не опадают пустыми оболочками униформ, оставляя после себя жуткий смрад. К этой прямо-таки зиберберговской сцене, выросшей из самых сомнительных аспектов экспрессионистской фантазии, в заключительной части романа добавляется попытка придать смысл бессмысленному, и по этому случаю почтенный Мастер Магус разъясняет запутанную предшколу соединения западной философии и дальневосточной жизненной мудрости. «Тридцать три посвященных, говорил Мастер Магус, с давних пор сосредоточивают свои усилия на том, чтобы для процесса возрождения открыть и расширить мир азиатского региона, и в последнее время многие стремятся к более активному использованию традиций, зародившихся на Востоке. Этот постепенно и в единичных случаях совершающийся обмен между азиатской и европейской формой бытия довольно хорошо различим в ряде явлений»>12.

Дальнейшие разъяснения Мастера Магуса подводят альтер эго Казака к пониманию, что «многомиллионная смерть должна была произойти в столь необычайных масштабах <…> чтобы освободить место для приближающихся возрождений. Несметное число людей преждевременно ушло из жизни, чтобы они своевременно могли воскреснуть как посев, как апокрифическое обновление в до сих пор замкнутом жизненном пространстве»>13. Выбор слов и понятий подобных пассажей, где речь идет об «открытии азиатского региона», о «европейской форме бытия» и «до сих пор закрытом жизненном пространстве», с пугающей ясностью показывает, насколько привязанная к стилистике времени философская спекуляция как раз в попытке синтеза смещает свои лучшие намерения. Снова и снова муссируемый «внутренней эмиграцией» тезис, что подлинная литература при тоталитарном режиме якобы пользовалась тайным языком>14, оказывается и в этом случае справедлив лишь в том смысле, что его код недобровольно во многом идентичен коду фашистской идеологии. Идея новой педагогической провинции, изображенной Казаком, как и Германом Гессе или Эрнстом Юнгером, здесь мало что дает, ведь и она тоже являет собой пародию на высокий буржуазный идеал действующей прежде государства и над государством корпоративности, который в иерархических фашистских элитах достиг своей предельной коррумпированности и совершенства. Стало быть, когда архивариусу на исходе его истории кажется, «будто в том месте, которого коснулся пальцами дух, остался знак, маленькая, как пятнышко, отметина, последняя руна судьбы»