Половодье | страница 9



— Теперь уже никто не может тебя переделать, милый мой мальчик.

Своей рукой, покрытой толстыми, иссиня-фиолетовыми венами, она накрыла его руку.

Ибо позвала она его сюда не для того, чтобы вспомнить былое, и не на веселое пиршество, а на своего рода тризну. Она рассказала о своем любимом брате, и это старинное воспоминание помогло ей понять, что теперь и сын ее, как шестьдесят лет тому назад брат, находится в тупике, из которого единственный выход — смерть, и потому перестала его осуждать. Оба они были люди незаурядные и беспокойные. Они многое понимали, но до какого-то предела, дальше которого беспокойство было им уже не в помощь. Не имело никакого смысла говорить это Паулю — он не сможет понять. И вот теперь, услыхав, как он вызывающе, в сердцах хлопнул дверью, показывая, что ему на все наплевать, — теперь-то она осознала, почему вспомнилось ей давнее убийство птицы, которая, по примете, охраняет домашний очаг.

Странная искорка вспыхнула и погасла в глазах Пауля.

— Я вовсе не хочу стать другим. В этом все дело. Не хочу.

Но старуха не отвечала, укрывшись под непроницаемой пеленой молчания.

— Не хочу, — повторил Пауль Дунка и вышел из комнаты. Дверь за ним захлопнулась.

От сквозняка, а может быть, от стука двери, чистым и тихим звоном зазвенели хрустальные подвески канделябров, словно подытоживая происходящее.

«Я сильный и энергичный, — думал Пауль Дунка, бросаясь на свою кровать в сапогах и в одежде, и делаю, что хочу. Этого у нас никто не может отнять». Он закурил толстую сигарету из табака сомнительного качества — такие сигареты он курил напоказ, конечно, не по бедности — и с наслаждением растянулся на постели.

Однако не прошло и нескольких минут, как Пауль вскочил на ноги, зажег в комнате все лампочки и, усевшись перед зеркалом, стал разглядывать свое отображение. Зеркало было зеленоватое, старинное — самая старая вещь в доме, — бог весть почему попало оно в уединенную угловую комнату, куда он перебрался в последнее время; большая широкая рама из золотистого металла была украшена барельефом в виде женских голов с распущенными волосами и ртом, разверстым в крике, — они напоминали маски на барельефах над занавесями театров, построенных в прошлом веке. Ртуть по краям стекла слегка стерлась, а в центре под воздействием лет, незримого давления воздуха и перегрева — зимой здесь неумеренно топили — поверхность зеркала чуть-чуть выгнулась, оно искажало изображение.

Поэтому лицо Пауля Дунки казалось более удлиненным, чем оно было на самом деле, и даже более выразительным, напоминавшим головы на раме, исторгающие неестественный, театральный крик. Напрасно он закрыл верхнюю губу, мягкую, красиво, слишком красиво очерченную, почти порочную, колючими щетками усов, беспокойный взгляд его серых — но не стальных — глаз, продолговатый очерк лица, тонкий, меланхолично свисавший нос и в особенности беспокойный взгляд открывали ему в этом старом зеркале лицо самого слабого представителя рода Дунки, человека, наделенного неуемной фантазией, жизненная активность которого — результат отчаяния.