Мемуары | страница 4
Если и не всегда практиковалась, то, по крайней мере, на всех углах декларировалась отмена жалости, сострадания, самоанализа. Вспомним хотя бы Багрицкого (пример особо показательный, потому что, в отличие от Катаева, Багрицкий, судя по всему, был по природе человеком мягкосердечным). Все его программные сочинения, будь то «Февраль», «Дума про Опанаса» или «Смерть пионерки», изображают страдание, насилие, жестокость в несвойственном предшествующей русской литературе ключе: без сострадания, без ужаса и гнева.[3]
Тот же Багрицкий мог быть весьма добрым и участливым в стенах своей квартиры, но на людях, в обстоятельствах не бытового поведения, а поступка, этикет среды требовал от него доказательств отсутствия «интеллигентских» эмоций и предубеждений, и это приводило к таким эпизодам, как описанная мемуаристом сцена издевательства Багрицкого над нищей старухой — генералыией.
Еще более характерна в этом отношении проза Бабеля, который настойчиво эпатировал читателя отменой сентиментального отношения к чужому (не своему) страданию: «Мне захотелось взглянуть, как выглядит женщина после изнасилования, повторенного шесть раз…» В раннем творчестве Бабеля есть даже элементы показного садизма, корни которого он сам пытается проследить в своих отроческих воспоминаниях (см. эпизод с чтением «Первой любви» Тургенева в автобиографическом рассказе «У бабушки»).
Несмотря на все те теоретические битвы, которые вели между собой лефовцы, конструктивисты и «югозападники», был некий объединяющий принцип и в их эстетике: отношение к литературному творчеству как к ремеслу, к созданию литературного произведения как к деланию вещи. Об этом тоже следует помнить, читая прозу Шварца, особенно «Печатный двор».
Иная культурная ситуация была в Петрограде, когда туда приехал и когда там начинал свой литературный путь Шварц.
Разумеется, и здесь не было недостатка в литературных нуворишах, которые к концу тридцатых годов положили конец петербургской культурной преемственности, последним отзвукам серебряного века. (Свою литературную полемику они вели, конечно, при широкой поддержке карательных органов государства.)
Но в двадцатые годы, в начале тридцатых, то есть в период литературной молодости Шварца, интеллектуальную атмосферу города все еще определяли художники, литераторы, мыслители, либо представлявшие серебряный век (Сологуб, Ахматова, Чуковский), либо в своем творчестве осуществлявшие переход от серебряного века к следующему этапу (Кузмин, Замятин), либо, наконец, те, кто представлял этот новый «после — серебряный» («бронзовый»?) период — Серапионовы братья (предшествуемые Замятиным), обэриуты (мостик к эстетическим новациям которых был выстроен Кузминым).