Батюшковские рассказы | страница 3



«Не Брынзой бы тебя назвать, а Шилом или Гвоздем», — подумалось мне.

В разговоре же и исповеди дед действительно был колючим и конкретным. Говорил он тихо, четко отделяя слово от слова, и было видно, что обдумывал он свой разговор тщательно и заранее.

— Я вот дожил до девятого десятка, батюшка, хотя мне смерть кликали лет с пятнадцати. Да видно хранил меня Бог, — начал без предварительной подготовки мой исповедник.

— Конечно, хранил, — поддакнул я.

— Ты помолчи, отец. Ты слушай. Мне тебе много сказать надо, а сил долго говорить нету.

Брынза говорил хрупким голосом, иногда заскакивая на старческий фальцет, и очень часто дышал.

— Зона из легких да из бронхов выходит, астма замучила, вот и устаю долго говорить, так что ты послушай, а потом своё слово иметь будешь, если будет что сказать.

И я слушал.

Поведал мне дед Владимир, в мире своем Брынзой называемый, что просидел он 28 лет по тюрьмам и лагерям по воровским статьям, был коронован в воры в законе на одной из ростовских зон, кормил комаров в Мордовии и на лесоповалах в Сибири и грехов у него столько, что не хватит оставшейся жизни, чтобы перечесть.

— Давайте помолимся, — сказал я, открывая Требник, — а там Господь поможет самое нужное вспомнить.

Говорят, что священник не должен вспоминать даже для себя чужие исповеди и тем более хранить их в памяти. Мне трудно это сделать, потому что предо мной устами «вора в законе» открылся иной мир, со своими отношениями, законами, образом мысли. В том мире нет просто радости, как и нет просто зла, там изменены понятия и принципы, которыми мы пользуемся, но там тоже есть боль и есть любовь. Для меня многое стало откровением…

Более трех часов говорил старик.

Нам никто не мешал, даже из сада, через открытые окна не доносилось ни звука. Брынза был конкретен, он говорил только о зле, которое он причинил другим. И пусть понятия зла в его преломлении значительно отличалось от общепринятого, но ни разу он не пустился в оправдание себя. Он перебирал дни воли и года зоны, вспоминал давно ушедших и еще живых. Речь его, прилично разбавленная воровским жаргоном, была четкой, последовательной и придерживалась какой-то неуловимой для меня логики, где каждое действие имеет предыдущую причину, а каждый поступок конкретное завершение.

Мне даже не нужно было задавать каких-то наводящих вопросов. Лишь уже в конце, когда проскочило у деда слово «страсть», я спросил:

— А у вас есть или была страсть к чему-то?