Ночные голоса | страница 30
А после концертов они шли обычно в «Националь» или в ВТО ужинать или, если есть не хотелось, то выпить хорошего кофе и коньяку, посидеть, посмотреть на людей, глотнуть этого дыма, этого дразнящего запаха всеобщей интриги, только-только начинающей завязываться здесь, у них на глазах, под этими люстрами, за этими столами вокруг, и, несомненно, уведущей вскоре всех куда-то, куда им с Татьяной доступа уже нет и, вероятно, уже не будет никогда… И обязательно в зале был кто-нибудь немного знакомый, и даже не один, и этот кто-нибудь подсаживался к ним, и начиналась беспечная, беззаботная болтовня ни о чем, ухаживания, улыбки, добродушные насмешки над другими и над собой, легонькие уколы ревности, от которых ни он, ни она тогда еще не только не мрачнели, а, наоборот, лишь оживлялись, делались дружелюбнее и друг к другу, и к другим.
Боже мой, о чем они тогда говорили? О чем? И куда делись все эти талантливые мальчики и девочки, которых так много было тогда вокруг них? В свитерах, лохматые, нищие, но обязательно на толстых каучуковых подошвах или на высоченных каблуках, остроумные, неунывающие, подающие надежды, всегда в кого-нибудь влюбленные, всегда в стадии перехода от одного к другому и от одной к другой… Неужели этот обрюзгший, мрачный субъект, так тяжело, так коряво излагающий вслух нечто, весьма отдаленно напоминающее человеческую мысль, которого он вчера видел по телевизору, — это и есть Ленька Б., самый веселый, самый ядовитый человек из всех, кого он когда-либо знал на своем веку, не щадивший, бывало, ради красного словца никого, даже собственного отца, слишком уж удачно, по мнению сына, приспособившегося тогда к рынку настолько же парадных, насколько и бездарных кинобоевиков? А эта жеманная, насквозь, от ресниц до кончиков мизинцев, фальшивая прима в королевских одеждах, играющая роскошную, а-ля Людовик Четырнадцатый, жизнь так, как она может видеться только из подвалов или из коммунальной кухни, завешанной сохнущим бельем? Неужели это та самая Машенька Д. с ее чудовищно голубыми глазами и действительно королевской статью, по уши влюбленная тогда в этого Леньку и не отпускавшая его от себя ни на шаг? Ах, какая же это была прелестная девочка тогда, в те блаженной памяти времена…
А потом они шли домой по Охотному ряду и Неглинной или же по пустым, еще голым в это время года бульварам от Пушкинской площади вниз, шли молча, прижавшись друг к другу и стараясь унять легкую дрожь, все еще не отпускавшую их обоих, — то ли от ночного холода, то ли от возбуждения, от всего этого обилия лиц и голосов, опять растревоживших, растормошивших в них что-то, чему давно уже, казалось бы, пора было утихнуть и отмереть: действительно, какое им в конце концов дело, что где-то что-то сейчас происходит, что кто-то сейчас плачет, а кто-то смеется, что кто-то кого-то любит, а кто-то кого-то нет? На улицах уже не было никого, домой идти не хотелось, хотелось идти так и идти одним, по пустым улицам хоть до утра, и, бывало, они с Татьяной нарочно выбирали какие-нибудь самые длинные, самые обходные пути до своей Неглинки, чтобы только подольше не расплескать, удержать еще немного это счастливое состояние, которому, как они знали оба, стоило только переступить порог их дома, неизбежно придет конец… Удивительная вещь — ночной город! Люди, что ли, причина всему, вернее, их почти полное отсутствие на улицах в эти часы? Казалось бы, те же мрачноватые дома, те же деревья, те же фонари, что и по вечерам, когда еще суета не улеглась, но как чисто, как светло на душе ночью, как хорошо идти по безлюдным площадям, по улицам, по маленьким уснувшим переулкам, прислушиваясь к звуку собственных шагов, заглядывая в темные окна и недоуменно озираясь по сторонам — куда, в какой мир тебя занесло?