Ночные голоса | страница 14



— Нет, Леля, не то… Как знаешь, но, по-моему, не пара… Я имею в виду, конечно, тебе…

Спустя недели две или три после этого визита, в субботний вечер, они с Лелей, сдав книги, вышли на улицу, как всегда, вместе: она была в легком светлом платье и в туфельках на каблучках, помнится, он еще подшучивал над ней, что до дома ей в них ни за что не дойти — придется ему ее нести. Сгущались майские сумерки, фонари еще не зажигали, но в домах напротив уже горел свет, мостовая была только что полита, пахло свежестью, тротуары и дома, прогретые за день солнцем, дышали теплом, особенно ощутимым после мраморной лестницы и толстых стен библиотеки, где всегда было прохладно после того, как переставали топить. Знаменка была пуста. Впрочем, не совсем: чуть в стороне, прислонившись спиной к водосточной трубе, стоял человек в военной форме и смотрел на них — судя по погонам, это был курсант какого-то военного училища, или, как тогда говорили, «спец». Что-то в этом курсанте сразу насторожило его: может быть, потому, что Леля вдруг, прямо у дверей прижалась к нему и повисла на его локте так, как еще ни разу не висела до сих пор — будто ноги ее сразу стали ватными и не могли идти. Они успели сделать только несколько шагов, как курсант отделился от стены и подошел к ним: он был строен, подтянут, на груди его поблескивали какие-то спортивные значки, взгляд, однако, был тяжел и неприятен — сколько уже прошло времени, а он и сейчас еще ему помнится, этот взгляд…

— Добрый вечер… Леля, я могу вас попросить на минуточку? Два слова…

О чем они говорили — он не слышал, и говорили они вроде бы недолго и даже не очень оживленно, но после этого к нему подошла иная Леля — притихшая, неуверенная, прячущая от него глаза:

— Саша, не надо меня сегодня провожать. Сегодня я не могу. Я тебе завтра позвоню…

Но она не позвонила ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю — она позвонила лишь через три, нет, если быть точным, то почти через четыре года, когда он уже кончал третий курс. Сам он тоже не звонил, хотя, признаться, не раз набирал ее номер, но только до последней цифры — ее, эту последнюю цифру, он так и не решился за все эти годы набрать…

Как же было жаль ему тогда себя, какой несправедливой казалась вокруг жизнь, сколько вечеров он провалялся у себя в комнате, на диване, отвернувшись носом к стене… И в библиотеку он не ходил, долго не ходил, а если и заставлял себя встать и пойти, то всякий раз возвращался назад с полдороги. Удивительно, каким мучением для человека могла стать обыкновенная московская улица Неглинка, тысячи раз исхоженная из конца в конец, каким зловещим мог казаться тогда свет убогих, тускло подсвеченных изнутри витрин Петровского пассажа, у которых он обычно и застревал, уже точно зная, что дальше этих витрин ему не дойти, какими невероятно черствыми, даже жестокими могли быть вокруг люди — улыбающиеся, довольные собой, спешащие туда, где их ждут, абсолютно безразличные и к нему, и к тому, что с ним произошло… Эх, дурак ты, милый, дурак… Уж если и был кто тогда счастливым на всей этой Неглинке, так это, братец мой, ты… Тебя-то жизнь не обнесла, ты-то любил, мучился, переживал, и не из-за куска хлеба, не из-за копейки, не из-за житья в коммунальном аду, когда, хоть повисни на крюке, выхода нет и не будет никогда, — из-за великой причины переживал! А сколько их, других, судьба обделила, обнесла так, что оглянись назад — и не было-то, по существу, в жизни ничего: ни слез, ни улыбок, ни волнений, да и горя-то большого тоже не было… Так только, дым один да суета. Изо дня в день…