Лесное море | страница 12



Добрался наконец! Под сваленным бурей деревом белеют кости… Кучка костей, один башмак, клочья одежды. Клочья тика песочного цвета… Значит, военный… Вот и погон с одной звездочкой… Это рядовой второго года. И на пуговице — «сакура» Японский солдат. Значит, не хунхузы тут были, не маньчжурская полиция, а японцы. Но почему? Чем какой-то поселенец в лесной концессии мог так досадить японцам, что они сожгли его дом и схватили его и жену?

На ветке что-то блеснуло. Бляха. Медная бляха с оторванным ремешком. Такие носят на руке японские солдаты. Погнутая, стёртая… Видно её выплюнул тигр или волк. Имя разобрать уже невозможно только номер части виден отчетливо: 731.

Комары едят поедом, донимает мошкара — жжет не хуже крапивы. Она кишит в воздухе, оседает на лице, затылке, руках. Так мелка, что ее почти не видать, а раздавишь — на коже кровь. Шапка от нее не спасает. Надо обмотать голову полотенцем, как тавыда, или платком и бежать к Яге, которая, видно, еще что-то учуяла и зовет хозяина настойчивым, хоть и негромким лаем.

Сумрачно и душно. От подопревшего в этой влажной жаре подлеска поднимаются испарения. Мощные стволы вековых деревьев отекают смолой, ее застывшие капли похожи на сталагмиты в пещерах. Тропинка узенькая, не шире ступни, но глубокая, почти до колена. Сколько же веков хаживали здесь звери лесные, если протоптали такую глубокую колею?

Шумит тайга, словно имя свое шепчет — шу-хай. По-китайски шумит. Ничего не поделаешь — так было, так будет. Куда бежишь? Шли этой звериной тропой люди сильнее тебя и мудрее, постарше твоих девятнадцати лет. Шли — и не возвращались. Кости их разнесли по тайге волки и росомахи, души переселились в тело цаоэра, змея, которому равного нет, того, что на закате поет, как птица. Поет о недожитом, о неосуществленном…

Горят ноги в городской обуви, давит спину тяжелый рюкзак, а плечу тяжело от ружья, чудесного, долгожданного, так давно обещанного ему отцом.

«Так помни, Бибштек: выдержишь экзамены, аттестат получишь — будет тебе и ружье».

Отец не часто говорил с ним так. Отца люди обидели, жизнь обманула его надежды, и он ушел в себя, стал угрюм и суров, С людьми общался, только когда это было необходимо, и даже в своей семье был скуп на ласку и теплое слово. Но в этом прозвище «Бибштек» таилась нежность, напоминавшая о тех временах, когда им еще жилось хорошо и в доме рос бойкий шестилетний мальчуган, который вместо «бифштекс» говорил «бибштек».