Узбекские повести | страница 31



— Эй, стихи твои прочитал — газеты нам тут дают!

Это был Рамазан. Руки за спиной, шагал он к «черному ворону» в сопровождении охраны, и его глаза светились радостью: «Прочитал твои стихи!..»

«Вот черт, — подумал я. — И что тебе до моих стихов, лучше бы о себе подумал!» Но эгоизм пересилил: «Надо же, даже там нашел время прочесть мои стихи!..»

Глядя вслед уезжающей машине, я почему-то вспомнил песню, которую любил напевать Рамазан: «Будь счастливой, моя Зухрахон, коль тебя разлучат со мной…»

— Твой друг — круглый дурак, — сказал мне коллега-журналист, присутствовавший вместе со мной на суде, когда мы возвращались домой. — Сам себя усадил за решетку. Ну, прямо чеховский «злоумышленник». А я читал когда-то — и не верил, что такие люди бывают в жизни…

Весь вечер я прождал у себя отца и брата Рамазана: вероятно, они обиделись на меня или, расстроенные приговором, сразу уехали в Байсун. Словом, они ко мне не пришли.

Прошло полгода с тех пор, а у меня кошки на сердце скребли — хожу или сижу, на работе нахожусь или дома — грызет меня что-то внутри: не выручил друга!.. Злюсь на себя. Ругаю Рамазана. Ругаю, а самому хочется его увидеть. Чувствую себя виноватым перед ним. Верно, он мне надоедал. Из-за него я попадал в разные истории. Может, он плут, мошенник и спекулянт, но все равно он мне друг! А теперь сидит в тюрьме… И даже не знаю, как он там. За это время я получил от него три письма, точнее три записки. В каждой из них было всего одно только слово: «Чантриморэ!..» И все!

«Чантриморэ!» — значит все в порядке. Чантриморэ… Каламакаторэ… Шады-глухой… Сказки нашего детства… Радость и веселье. Жил он возле нашей школы. Когда б ни повстречался, всегда улыбается. Мы, мальчишки, часто дразнили его (все равно не слышит!), а он улыбается. Круглый год он ходил, закутав шею теплым платком и натянув на голову ушанку. Вечерами он усаживался на супе возле своей калитки и, закрыв глаза, покачивался из стороны в сторону, словно в такт мелодии, которую себе напевал. Временами кричал вслед кому-нибудь из прохожих: «Чантриморэ!» — и если ему отвечали тем же, он выкрикивал: «Каламакаторэ!»

Дом его стоял в конце узкой, с покосившимися дувалами улочки. Холодными зимними днями, когда ударяли сухие морозы, мы с мальчишками заливали эту улочку водой, превращая ее в сплошной каток, а сами поджидали, спрятавшись за дувал, возвращения Шады-глухого с работы. Он, не торопясь, шел домой, не глядя себе под ноги, ступал на скользкое зеркало льда и в тот же миг, поскользнувшись, летел вверх тормашками. Ушанка слетала с его головы, а сам он подкатывал прямо к своей калитке. Из-за забора доносились наши радостные крики: «Чантриморэ!.. Каламакаторэ!..» Шады-глухой с трудом вставал на ноги, смешно переваливаясь с боку на бок, возвращался за своей ушанкой. Потом, смешно тараща глаза, грозил нам пальцем и уходил домой. Спустя какое-то время он появлялся, набрав в полы своего халата яблоки, и, выложив их горкой прямо посреди улицы на снегу, снова исчезал за калиткой. Мы, осторожно оглядываясь, по одному подкрадывались к этой кучке и, схватив каждый по яблоку, разбегались в разные стороны с криками «Чантриморэ!» А Шады-глухой, высунувшись из калитки, вторил нам вслед: «Каламакаторэ!»