Саммер | страница 105



У нее потекли слезы, и я подумал, что никогда не видел ее плачущей.

— Может, она и с ним переспала!

Голос у нее задрожал от ярости.

— Кто с ним переспал? — переспросил я.

Она резко поднялась, принялась ходить, как лунатик, и свет лампы играл на ее волосах. Золотистый диск прямо над ее головой.

— Твоя сестра!

Я в изумлении посмотрел на нее, я спрашивал себя, понимает ли она, что говорит.

Бернар Барбей?

— Она стала нам врагом. Она их всех хотела. Она была везде, все у меня отнимала, все! Отца, ребят, постоянно… Она хотела унизить нас!

В оконном стекле за ее спиной я видел отражение матери — той, другой матери, опасной незнакомки.

— А когда мы увидели их, Франка и ее, в гостиной… Потных, непристойных, на диване… Она валялась там, голая, а он на ней! Твой отец как с ума сошел, бросился на твою сестру, стал бить ее по щекам и подрался с Франком. Никому не дано пережить такое. Я словно умерла…

Ее тонкий голос раздавался в кухне, а в окне я видел небо, его голубое пальто, накинутое на землю, серело на глазах. Мне показалось, что я ухожу сквозь стекло и погружаюсь в синеву или сливаюсь с облаком.

Где я был той ночью?

Где я был всю свою жизнь?


— Прошло три дня, и она скрылась… И не пришла назад. Чтобы наказать нас!

Мать бросила на меня растерянный взгляд, губы у нее дрожали.

А я — я словно угодил куда-то туда, где офицер в белом кителе, развернув передо мной карту местности, терпеливо объясняет, что земля совсем не такая, как я думал, и теперь я попал вот сюда — он показывает на карте, — на границу двух океанов.

Как будто на ветровом стекле машины чья-то рука прикрепила кусок фотопленки — она совсем заиндевела, — и кто-то выводит на ней пальцем имя. Или рисует сердце. Или карябает непристойности.

Я вдыхаю облако пепла, и он залепляет мне легкие.

Мать снова садится, залпом выпивает вино. Щеки ее багровеют.

— И когда нам позвонил этот полицейский… Он сказал, что нашел ее, но она не хочет, чтобы мы знали, где она! Ты представляешь, Бенжамен?

Она шумно дышит, прижимает руку к груди, закатывает глаза.

— А ты… Тебе и так было плохо. К чему что-то говорить? Чтобы сделать тебе еще больнее? Чтобы ты решил, что ты тоже для нее ничего не значишь? Что она, как всегда, думает только о себе?

Я кивнул, я вообще кивал и кивал, чтобы успокоить ее, или успокоиться самому. Но что-то стало подкатывать к горлу, что-то из прошлого, сидящего глубоко-глубоко. Или это ночь так будоражит меня? Мне хотелось коснуться до ее щеки (влепить пощечину?) или зажать ей рот и давить, давить изо всех сил, чтобы она перестала…