Иосиф Бродский. Жить между двумя островами | страница 161
А стыдился потому, объяснял профессор Бродский тридцать лет спустя, что в печатном русском языке слово “еврей” встречалось так же редко, как “средостение” или “соломя”. Слово “средостение” читатели, в большинстве своем, знают и помнят. А кто запамятовал, может справиться в словаре Ушакова. Что же до слова “соломя”, не только в современном толковом, но и в орфографическом словаре читатель не найдет его. “Соломя” – это “пролив” в северном диалекте русского языка, заимствовано из старофинского.
В словах “средостение” и “соломя” ничего зазорного, непристойного нет. А вот слово “еврей”, которое, по наблюдениям Бродского, встречалось в послевоенном русском печатном языке не чаще помянутых двух слов, “по своему статусу близко к матерному слову или названию венерической болезни”. В чьем же словаре по статусу своему слово “еврей” было близко к матерному или к лексике, связанной с венерологией? Читатель, коли ему охота, пусть сам гоняет в поисках ответа по улицам Москвы, Питера и других российских городов, а Иосиф Бродский, для которого слово превыше всех ценностей, полученных человеком от Творца, подносит в готовом виде свою опоку со словом “еврей”: “У семилетнего словарь достаточен, чтобы ощутить редкость этого слова, и называть им себя крайне неприятно; оно почему-то оскорбляет чувство просодии. Помню, что мне всегда было проще со словом “жид”: оно явно оскорбительно, а потому бессмысленно, не отягощено нюансами”. Признаться, никак не возьму в толк, с какой стороны слово “еврей” могло оскорбить чувство просодии у еврея Бродского, при всей его недюжинной чувствительности к протяженности и ударности слогов в слове, в стихотворной строке, – хотя со словом “жид” по этой части никаких проблем у него не было. Семилетний Ося лгал и вполне отдавал себе отчет в том, что в словах его, сказанных библиотекарше, не было правды. И эпизод этот так запомнился, что тридцать лет спустя квалифицировался Бродским как начало подлинной истории собственного его сознания. Мальчик Ося, первоклассник, который отлично знал, что он еврей, предпочел, натянув на себя маску, прикинуться неосведомленным, а тридцать лет спустя поэт Бродский, профессор американского университета, манипулируя словом “еврей”, как рыжий на манеже, – который демонстрирует то искусство жонглера, то циркового иллюзиониста, престидижитатора, – напяливает на себя маски по роли, какая играется для уважаемого публикума в потешном номере цирковой программы. Наделенный редким по гамме артистическим талантом, Бродский обожал всякого рода травести, но не прибегал к примитивным приемам, связанным с переменой платья, а обходился маской, которая с годами настолько приросла к лицу, что не было уже никакой возможности отделить, отодрать ее от физии, полученной при рождении. Маска эта, однако, не походила своей статичностью на те, какие были в ходу в античном театре, с заранее заданным характерологическим рисунком, где пороки и добродетели были столь отчетливо обозначены, что последний зритель-простак распознавал их тотчас, едва они появлялись на сцене. Маска Оси – с годами Иосифа, Иосифа Александровича – сделана была из живой, органической ткани, способной меняться вместе с ее хозяином, отвечая всякому извиву души, всякому фортелю мысли, которые строго подчинялись велениям своего хозяина в младые и юные годы – по большей части интуитивно, а в пору интеллектуальной и профессиональной зрелости – всегда, или почти всегда, с расчетом на конечный эффект, без которого актеру никак не обойтись на подмостках театра жизни в такой же мере, как и на специально приспособленных театральных подмостках».