Тильда | страница 35
Я всю жизнь был один. И всю жизнь с первого момента, с первой встречи, я хотел быть с ней. Только с ней. И мне хорошо оттого, что я не позволил себе никого кроме нее.
Тильда, ненаглядная моя девочка. Мой олененок, так и не ответивший на мой голос и мою нежность. Я пришел слишком поздно. Я слишком поздно выполз из-за стола в тот чертов вечер. Мне не надо было слушать нарекания отца. Мне не надо было давиться уткой и быть хорошим. Вообще не надо пытаться быть ни хорошим, ни плохим. Вообще не надо пытаться никем быть, кроме себя. Я заложник самого себя, а если точнее, своей любви.
И то, что она случилась, случилась вопреки всему и всем той ночью на берегу, я расцениваю поцелуем Господа и Его благословением.
Я одинок. Я абсолютно один. Я физически один каждый день и каждую ночь. Я не жалуюсь. Я рассказываю. Родители прокляли меня и отреклись от родства. Друзей у меня никогда не было. Животных тоже. Я открывал рот только в школе, когда меня вызывали к доске, и в магазинах, где покупал бесконечные бесполезные продукты. Зачем я родился такой? Никому не нужный, никем не любимый? Для чего она – вот эта моя жизнь, ровная и густая, и душная, как арахисовое масло? Для чего все это? И до Тильды, и теперь, когда ее больше не будет. Не будет уже никогда. В ту ночь на берегу я обрел смысл. Я внезапно обрел его, он свалился на меня, как призовой лотерейный билет. И это была она, сидящая ровно и неподвижно, как я подумал сначала, прекрасная спящая девочка на берегу сурового холодного моря.
Я сел и сказал: «Привет». Она не ответила, но это меня не смутило. Я позволил себе огромную бестактность – я сел рядом с ней без разрешения. Она молчала, а я волновался, и сердце ухало филином под ребрами и отдавалось эхом в горле. Я очень сильно волновался, но чувствовал абсолютное и ни с чем не сравнимое сладкое счастье, от которого кружилась голова. Мы молчали, и шумел ветер, и накатывали волны, и было довольно зябко. И вдруг я подумал, что Тильда могла замерзнуть, сидя вот так на песке в одном своем платье, и, чтобы как-то согреть ее, я протянул руку и накрыл ее вывернутую ладонь. И поразился правильности своей догадки. Ладонь была ледяная. Я легонько сжал ее и поднес к губам и стал растирать и согревать дыханием. И так продолжалось долго, но потом я вдруг понял, что ее кисть имеет странную тяжесть и, стоит чуть отпустить, готова упасть на песок безвольной культей. «Тильда, – прошептал я. – Тильда, ты спишь?» И легонько потряс ее руку. Она молчала. «Извини, пожалуйста, что бужу, Тильда, ты совсем замерзла, проснись», – позвал я ее. И, уже понимая, что происходит что-то совсем странное, потряс сильнее. «Тильда, просыпайся, холодно, давай я отведу тебя домой», – пугаясь, я говорил все громче и тряс ее руку все сильнее, а потом коснулся плеча, и, когда оно неестественно грузно стало оседать и падать в мою сторону, я все все все все все все все все понял. Я вскочил на ноги, вытаращив глаза на огромную взрослую куклу, завалившуюся на правое плечо в том месте, где я только что сидел, прижимая к себе ее ладонь. И оцепенел от невероятного ужаса перед смертью человека, которого любил всю свою короткую жизнь. А потом я упал на колени и уложил Тильду на песок, и начал бить по щекам, и растирать виски, и поднимать худенькие плечи. И я шатался вместе с ними над холодным песком, и выл, и плакал, и мое первое прикосновение к чужим губам было не желанием поцелуя, а нелепой попыткой сделать искусственное дыхание рот в рот. И растянутые синие губы на мертвом лице цвета муки были первыми и последними чужими губами в моей жизни, и запавшие белки глаз на месте ее темно-зеленых изумрудных были единственными глазами, которые я целовал.