Тильда | страница 34
Каждый раз, когда она проходила мимо меня, будь то в школе, будь то во дворе, будь то редкие встречи в городе, у меня подгибались колени. Она, безусловно, ничего не замечала, а я столбенел и шаркал мимо. Колесница моих часов ломалась на две части, как будто лошади, несущие ее, враз сходили с ума и пускались в галоп, а я в одно мгновение превращался в немощного девяностолетнего старика с ногами-кувалдами.
Я шел по ночному берегу и внезапно почуял ее аромат. Я сделал еще шаг и тотчас попал в его кольцо. Все пахло ею, и воздух, и ветер, и звезды. И я, как обычно, оторопел, в этот раз больше от испуга, чем от волнения, и остановился. Тогда-то я и увидел Тильду. Она неподвижно сидела на песке, прислонившись к деревянному столбику качелей, развешенных тут и там по берегу. Я смотрел на нее и не мог поверить в то, что это именно она, что мне наконец так повезло, что наконец я могу заговорить с ней. Пройти мимо без привета в такой поздний час в таком пустынном месте было бы странно. И я стал приближаться к ней, а потом вдруг неожиданно для себя сел рядом. Взял и сел. Без приглашения и не зная, что буду делать дальше. Вот почему рядом с ней на песке остался мой след. Да, это мой след, мои отпечатки пальцев повсюду, я знаю. И на ней тоже. Я не отрицаю.
Я трогал ее. Везде. Лихорадочно и нежно, а потом довольно грубо. Я тряс ее. Это правда. Видите, я же ничего не отрицаю. Я укладывал ее на песок, распрямлял колени и ощупывал шею. Я переворачивал ее на спину и потом обратно на живот. Я касался губами ее лба и прижимался к скулам, я шептал ей в глаза невыносимые слова, а потом я орал те же самые слова, с каждым криком становящиеся все более бесшумными. Я мял ее волосы и грудь, и расстегивал пуговицы одного-единственного платья. Я всю жизнь мечтал о том, чтобы расстегнуть карамельные пуговки на ее груди, я был уверен, что они и на вкус, как карамельки. Я задирал ей рукава и сжимал запястья, я прижимался к ее рту, я открывал его, я тормошил ее, я бил ее, да, чуть позже я стал бить ее по щекам, не в силах поверить в то, что уже было слишком очевидно. Она была мертва. И уже практически остыла.
Я медленно пишу. Я так медленно пишу оттого, что память никуда не торопится. Я никому и никогда не рассказывал, что на самом деле случилось в ту ночь. Мне все равно никто бы не поверил. Толку тратить силы. И сейчас, когда я выпустил на свободу то, что случилось, и позволил себе вспомнить ту ночь, уверенный, что буду лихорадочно записывать события той ночи, буквально рвотно давясь ими, я невероятно удивлен тем, как смакую боль, которая со мной все эти годы, эти чертовы семнадцать лет боли.