Седая нить | страница 143
– Ну и герои! Надо же! Глазам своим нынче не верю. Бывают орлы такие – в наши-то времена!..
И мы, со своей добычей, дождались на тёмном, безлюдном перроне своей электрички, и долго, но всё-таки ехали в Москву, и пили вино, и смотрели, к походам привычные, в отражавшие наши лица ночные вагонные стёкла, и говорили – о чём?
Господи, да о чём говорить в дороге могли два друга, живущих искусством!
Всё о том же – о том, святом, изумительном, непростом, долгожданном, желанном, возможном, упоительном и тревожном, покоряющем все стихии, исцеляющем души людские.
(Потом, через годы, сквозь время пройдя, вспоминали мы с Игорем Галича.
…Он вышел, сутулясь, глаза опустив, прошёл меж берёзой и елью, усталые, жёсткие руки скрестив, и выдохнул горько: «Похмелье!» Над Болшевом сизая дыбилась высь, киношники жались поодаль. И друг мой привычно сказал: «Похмелись, стряхни с себя тяжесть и одурь». Он выпил бутылку, один, в три глотка, занюхал горбушкой сухою, – и глянул вокруг, и промолвил: «Тоска! Не жду его больше, покоя. Что ж дальше?..» А дальше – изгнанье, и боль, и песен рыданье глухое, и всё, что означено словом – юдоль, и гибель, и время лихое. И голос, о стольком для нас говоря, сквозь небыль Парижа плеснулся: «На родину, братцы! Пусть хоть в лагеря, но только б домой!..» Он вернулся. И друг мой, когда вспоминали мы дни, сулившие бед возрастанье, сказал: «А лицо его было – в тени, но было над тенью – сиянье».
Или, может быть, так.
Облака.
День ли прожит и осень близка или гаснут небесные дали, но тревожат меня облака – вы таких облаков не видали. Ветер с юга едва ощутим – и, отпущены кем-то бродяжить, ждут и смотрят: не мы ль защитим, приютить их сумев и уважить. Нет ни сил, чтобы их удержать, ни надежды, что снова увидишь, потому и легко провожать – отрешенья ничем не обидишь. Вот, испарины легче на лбу, проплывают они чередою – не лежать им, воздушным, в гробу, не склоняться, как нам, над водою. Не вместить в похоронном челне всё роскошество их очертаний – надышаться бы ими вполне, а потом не искать испытаний. Но трагичней, чем призрачный вес облаков, не затмивших сознанья, эта мнимая бедность небес, поразивших красой мирозданья.)
И вот Ворошилов, мыкавшийся по знакомым, вдруг снял себе комнату.
Снял – за гроши буквально. Можно сказать, что – даром. Или же поточнее скажем – почти что даром.
Он вселился туда со всеми причиндалами – торбой с красками и кистями, бумагой, картонками, перевязанными шпагатом, одежонкой кое-какой небогатой и стопкой книг.