Остров голубых снов | страница 6



Чтобы не повторить ошибки, которую ни мать моя, ни возлюбленная моя не могли предвидеть (ведь и так сохранилось мало свидетельств о сотворении мира, а эти подробности наверняка затерялись), желая продлить это состояние, близкое к совершенству, когда ты вроде существуешь, а вроде — нет, я старался не касаться ее, чтобы она не услышала биения моего сердца, и все время держался на расстоянии, чтобы не утратить нашей близости.

В том доме с голубыми занавесками я проводил долгие вечера, вдыхая ее образ, запоминая жесты, разучивая язык. Я уже научился улыбаться своим мыслям, обходить предметы, а не проходить сквозь них, как раньше, я мог даже испытывать боль, когда случайно ударялся. О, эта благословенная боль, я ощущал ее впервые, она была неоспоримым доказательством моего существования. Долго я целовал посиневшее колено, молясь, чтобы оно болело как можно сильней.

Я научился соединять слова в целые фразы. Слова при этом приобретали что-то магическое, и я медленно наполнялся их колдовством. Моя любимая принадлежала к народу, который говорил на мелодичном и мягком языке, терпеливом, как десять мудрецов. Она рассказывала мне сказки, читала стихи, сообщала новости повседневной жизни, желая подготовить меня к возможному появлению среди людей.

Она замирала, ее темные волосы, обрамлявшие бледное лицо, струились волнами по спине, сияющие влюбленные глаза были наполнены ожиданием моего появления.



Я уже стал почти человеком. Скованный извечным страхом пред несовершенством и измученный нескончаемой погоней за потерянным раем, я не мог и не хотел открыть этой необычной женщине, что, зайдя в ее снах слишком далеко, я постепенно обретал плоть.

Опасность была в другом. Оттого, что я все не появлялся, вопреки усилиям ее воображения, она могла подумать, что не сумела представить меня во сне достаточно ярко, и от этой мысли разувериться в своем умении творить чудеса. И тогда, потеряв веру, она убьет меня, а я, только родившись, страстно хотел жить дальше.

Я мог победить только терпением. Мне приходилось вести двойную борьбу: за самого себя, чтобы окрепнуть душой и телом, и за нее, чтобы вера ее не ослабла.

Поэтому я являлся всякий раз, когда она того желала, внимательно ее выслушивал, прощал все невинные капризы, усматривая в них беспечность детства, не желающего уходить…

На других женщин я не смотрел. И не потому, что боялся вызвать ее ревность — она легко могла справиться с этим чувством, — а просто, понимая ее душу, не желал причинять ей боль. Душа ее была своеобразна, как неповторимо было и ее тело — сосуд, в котором она пребывала. Впрочем, любой сосуд неповторим, каким бы непривлекательным он ни казался, а ее тело нельзя было назвать некрасивым.