Хорошая жизнь | страница 12
— Чтой-то у вас, — говорю, — ай сговор? Ай именинник кто? Что ж не привечаете, не угощаете?
Молчат.
— Что ж, — говорю, — молчите? Что ж молчишь, сынок? Такой-то ты хозяин-то, голубчик? Вот куда, выходит, денежки-то мои кровные летят!
Он было шерсть взбудоражил:
— Я сам в лета взошел!
— Та-ак, — говорю, — а мне-то как же? Мне, значит, от твоей милости с сучкой с этой из своего собственного дома выходить? Так, что ль? Пригрела я, значит, змейку на свою шейку?
Как он на меня заорет!
— Вы не можете ее обижать! Вы сами молоды были, вы должны понимать, что такое любовь!
А Чайкин, услыхавши такой крик, и вот он: вскочил, ни слова не сказавши, сгреб Ваньку за плечи, да в чулан, да на замóк. (Человек ужасный сильный был, прямо гайдук!) Запер и говорит Феньке:
— Вы барышней числитесь, а я вас волчком могу сделать!
(С волчьим билетом, значит.)
— Хотите вы, говорит, этого ай нет? Нонче же комнату нам ослобонить, чтоб и духу твоего здесь не пахло!
Она — в слезы. А я еще поддала.
— Пусть, — говорю, — денежки мне прежде приготовит! А то я ей и сундучишко последний не отдам. Денежки готовь, а то на весь город ославлю!
Ну, и спровадила в тот же вечер. Как сгоняла-то я ее, страсть как убивалась она. Плачет, захлебывается, даже волосы с себя дерет. Понятно, и ее дело не сладко. Куда деться? Вся состоянье, вся добыча при себе. Ну, однако, съехала. Ваня тоже попритих было на время. Вышел наутро из-под замкá — и ни гугу: боится очень, и совесть изобличает. Принялся за дело. Я было и обрадовалась, успокоилась, — да ненадолго. Стало опять из кассы улетать, стала шлюха эта мальчишку в лавку подсылать, а он-то и печеным и вареным снаряжает ее! То сахару навалит, то чаю, то табаку… Платок — платок, мыло — мыло, — что под руку попадет… Разве за ним углядишь? И винцо стал потягивать, да все злей да злей. Наконец того и совсем лавку забросил: дóма и не живет, почесть, только поесть придет, а там и опять поминай как звали. Каждый вечер к ней отправляется, бутылку под поддевку — и марш. Я мечусь как угорелая — из кабака в лавку, из лавки в кабак — и уж слово боюсь ему сказать: совсем босяк стал! Всегда красивый был, — весь в меня, — лицом белый, нежный, чистая барышня, глаза ясные, умные, из себя статный, широкий, волосы каштановые, вьющие… А тут морда одулась, волосы загустели, по воротнику лежат, глаза мутные, весь обтрепался, гнуться стал — и все молчит, в переносицу себе смотрит.
— Вы меня не тревожьте теперь, — говорит, — я могу каторжных дел натворить.