Вернись в дом свой | страница 6



— Гантелями по утрам не играю и по улице не бегаю, собак не дразню.

Крымчак огляделся. Под грибком было грязно — на дощатом помосте валялись окурки, обертки от конфет, зато от пруда веяло ветерком, дремотно шевелила ветвями плакучая ива. Отсюда было хорошо видно дорогу и стежку, ведущую к дому, и сам дом в прохладной тени старого каштана. По пруду лениво скользили две лодки: в одной и вовсе никто не греб, парни и девушки в купальниках лежали, подставив лицо солнцу. Остальные лодки стояли в несколько рядов возле деревянной пристани. Вечером тут все оживет, станет шумно, крикливо, лодки будут проноситься, разрезая синюю гладь воды, наперегонки. Пруд менялся под лучами солнца, около левого берега вода казалась зеленой, ближе к середине — белой, будто выцветшей; серебристо поблескивала под вербами. По воде расходились круги, оба задержали на них взгляды, удивляясь, что тут еще водится рыба.

Крымчак хотел подойти с Огиенко к буфету, но тот, придавив его за плечи, заставил сесть на стул.

— Ты мой гость. Да и знают меня здесь, дадут без очереди.

Он действительно быстро вернулся, принес бутылку коньяку, сыр и конфеты в пластмассовой тарелочке.

— Коньяк в такую жару! — сморщился Крымчак.

— Пива нет. — Огиенко сел напротив. — А я… мы с Василием Васильевичем в последний раз сидели здесь в позапрошлое воскресенье. — Он откупорил бутылку, наполнил рюмки. — Будем. На счастье. В границах метагалактики. Или за встречу. Как хочешь. Давненько не виделись.

Он только теперь пристально посмотрел на Крымчака. Тому было неуютно под немного ироничным, хотя и дружелюбным взглядом товарища. Теперь они оба отмечали зарубки, которые оставило время. У Крымчака лицо немного пополнело, меж бровей залегла глубокая морщина, волосы остались черными, как вороново крыло, в них лишь поблескивали одинокие серебряные нити, на щеках сквозь загар проступал румянец. Он выглядел здоровым, сильным: крепкая короткая шея, крепкие жилистые руки и зеленоватые огоньки в глазах. Видно, жар там не перегорел, осталось еще кое-что про запас. У Огиенко лицо было смуглое (с рождения), будто пергаментное, а чуб пепельно-белесый. Он вообще поседел рано, в двадцать пять или в двадцать семь лет. Сидел напротив Крымчака — худой, усталый, ироничный, откровенно разглядывал товарища, и тот не знал, что крылось за этой иронией.

— Так вот, — вернулся к оборванному разговору Огиенко. — И тем, кому нужно исповедоваться, и тем, кому не нужно, под конец всем кажется, что мало хапнули. Границы ведь нет. А жизненные наслаждения… — Он слегка звякнул ногтем по бутылке, — это как коньяк. Выпил — и нет.