Венок Петрии | страница 4



Важна чутко угаданная героиней опасность оторваться от «того, что дома ждет», пренебречь этим, жить какими-то эфемерными мечтами и надеждами и — в конце концов грянуться с «высоты» о «низкую» действительность, разбиться об нее, как это и случилось с Витомиром.

В самом начале своих рассказов Петрия показывает слушателю семейные фотографии и прибавляет:

«Фотографы тогда дошлые были. Дашь ему малюсенькую карточку, а он те изделает большую. Дашь ему две карточки, а он те изделает одну, навроде вместе сымались. Головы прилепит друг к дружке. Ишо чего добавит, красивую блузку там, иль платье, иль завивку. А мужчинам хороший пинжак, белую рубаху, галстух в петухах… Одежа тогда на нас другая была… Может, и не похоже, да ладно. Красиво зато. Хорошие карточки».

В рассказе самой Петрии все другое, чем на этих «увеличенных фотографиях», неспроста попавших даже в название главы — «Увеличенные фотографии и надоевшие кошки»: «красивое» изображение жизни — и сама жизнь, вернее, ее итоги — горькая старость Петрии с надоевшими, но единственными домочадцами — кошками.

Вместо нежно склоненных друг к другу голов, как на фотографии, — тяжкая семейная жизнь, ненавистница-свекровь, смерть детей, изгнание из дому, короткое «счастье» с трактирщиком, у которого Петрия служила. Да и после второго замужества — «всякое, как на ярманке, как токо промеж людей бывает», вплоть до тяжелейшего увечья Мисы, мужа Петрии, на шахте, его отчаянья, пьянства, до нового обретения себя в труде, а потом медленного угасания в больнице.

Рассказчица ничего не скрывает и не приукрашивает пережитое, а подчас даже нагромождает сверх действительных жизненных тягот еще и подсказанные суеверием страсти, досужие слухи и сплетни.

Так, может быть, в огорчении за Петрию с ее бедами, темнотой и суевериями нам, читателям, возроптать на автора, неустанно заставляющего нас вникать в каждый новый поворот судьбы героини и никак не желающего дать нам ее «увеличенную фотографию», не желающего «чего добавить, красивую блузку там, иль платье, иль завивку»?

Но ведь писатель в этой своей резкости и беспощадности сродни старому Чоровичу, который, по словам Петрии, «даром что доктор, а ругался почище шахтера», но, как справедливо она догадалась, Чорович, «когда тебя ругает, он ругает не потому, что злится на тебя иль ненавидит, а по доброте души своей» — «…на самом-то деле он болесть твою материт, а не тебя».

И вот когда так бесстрашно «держишь глаза открытыми», то не только ясно видишь все дурное, но и особенно цепко замечаешь все, что есть в людях самого лучшего, хотя бы оно было приглушено, затуманено житейской суетой и разными неблагоприятными обстоятельствами.