Три недели покоя | страница 34
Ослабел от тюрьмы, обессилел от бед, руки тряслись, липким потом обливалась спина. Заболел Хазбулатов чахоткой.
На заводе много было башкир. И в окрестностях жили башкиры. Приносили Хазбулатову кумыс. «Пей кумыс, Бурунгул, от кумыса встанешь».
Но и кумыс уже не помог. Не встал Хазбулатов. Перед смертью мучили злые видения, вспыхивало в мозгу прошлое: бил старшина кулаком в подбородок, в скулу, а купец, разглаживая бороду: «Прощайся с конём, Хазбулатов! С жизней прощайся».
Чу! Слышно топот и ржание коня. Товарищ мой, конь! Где ты, друг мой верный, мой конь?.. Смертной тоской ноет грудь. Вот отчего заболел Бурунгул Хазбулатов чахоткой — от тоски. «Отомсти, Юлдашбай. Не будет тебе счастья, ни радости, ни удачи, ни жизни, — отомсти».
Они сидели в тесной низенькой комнате в избушке Ивана Якутова на Заводской улице. Три окошка выходили на улицу, низкие, почти над землёй. Избушка скособочилась, величавый осокорь стоял подле; раскачивая ветвями, мёл вершиной синеву небесного свода, весь шумел и волновался от ветра. Слышались свистки паровоза. С тревожным чувством ловила Надежда Константиновна тягучий гудок парохода. Они были вдвоём. Иван Якутов оставил их, побежал к себе в железнодорожные мастерские. Вошла из сеней Наташа, молоденькая жена Якутова, с засученными рукавами — стирала в сенях, — постояла у порога. Юлдашбай замолчал, она ушла. Он говорил резко, отрывисто, упёршись в пол глазами, мешая русские слова и башкирские. Смолкал, опять говорил. Кончил. Поставил кулак на стол.
— Что будете делать теперь, Юлдашбай?
— Приехал в Уфу.
— Что будете делать в Уфе?
— Нельзя было мне там оставаться. Наш кружок на заводе накрыли. Трое арестованы, мне товарищи дали знать, взял на заводе расчёт и сюда.
— Трудно здесь с работой, ну да авось помогут уфимцы, — сказала Надежда Константиновна.
— У меня не одна цель — работа.
— Кружок?
— И кружок. Якутов сказал, примут в кружок. И другое есть на душе.
— Что же, Юлдашбай?
— Искать купца буду, — тихо ответил он.
— Зачем?
— Выслежу.
Он к ней подался. Неукротимое, дикое — память предков-кочевников — поднялось в глазах, огромных и мрачных, похожих на два чёрных угля.
— Убью.
Надежда Константиновна молчала. Молча разглядывала его. Он весь был из мускулов, руки, должно быть, железные (подкову согнут), поджарый, с широкой грудью и с узкой талией. Лицо словно высечено из тёмного камня, плоское и неподвижное. Вся душевная жизнь его — сила и лютость — были в глазах. Не убьёт. Про убийство не говорят, не признаются. Говорит, значит, знает: не будет этого. Иссушит себя, измучает бессильной ненавистью.