Танатологические мотивы в художественной литературе | страница 108
Название анализируемой главы соответствует ее содержанию: «смерти нет» ни для сострадающей Тани Ковальчук, ни для светлой мученицы Муси. Их отношение к казни граничит с романтико-христианской моделью самопожертвования ради других или ради великой идеи. Смерть либо вовсе нивелируется, либо обретает значение перехода к «другой жизни», более радостной и справедливой.
Глава о Сергее Головине называется «Есть и смерть, есть и жизнь». Ее персонаж «о смерти никогда не думал, как о чем-то постороннем и его совершенно не касающемся». Он жил под девизом: «все в жизни весело, все в жизни важно, все нужно делать хорошо», смерти не боялся и после ареста подумал: «есть теперь другое, что нужно сделать хорошо, – умереть» [Там же: 85–86]. Однако первоначальное веселье вдруг сменяется ощущением, что он начинает бояться смерти. Тогда Сергей утверждает, что гибели боится не он, а «его молодое, крепкое, сильное тело, которое не удавалось обмануть ни гимнастикой немца Мюллера, ни холодными обтираниями» [Там же: 86]. Головин перестает заботиться о теле, даже намеренно ослабляет его, выбрасывая часть еды и прекратив делать упражнения. В нем появляется «тоска по жизни», ему «жалко жизни». Итак, жизнь заключалась для Сергея в теле, умерщвление которого означает конец существования. И когда пропадает смысл тренироваться, жить ради жизни, Головин оказывается в двойственном состоянии:
Смерти еще нет, но нет уже и жизни, а есть что-то новое, поразительно непонятное, и не то совсем лишенное смысла, не то имеющее смысл, но такой глубокий, таинственный и нечеловеческий, что открыть его невозможно [Там же: 87].
Персонаж поставлен перед уже знакомой для андреевских героев проблемой понимания существующего миропорядка:
И не в том было мучение, что видна смерть, а в том, что сразу видны и жизнь и смерть. Святотатственною рукою была отдернута завеса, сызвека скрывающая тайну жизни и тайну смерти, и они перестали быть тайной, – но не сделались они и понятными, как истина, начертанная на неведомом языке. Не было таких понятий в его человеческом мозгу, не было таких слов на его человеческом языке, которые могли бы охватить увиденное. И слова: «мне страшно» – звучали в нем только потому, что не было иного слова, не существовало и не могло существовать понятия, соответствующего этому новому, нечеловеческому состоянию. Так было бы с человеком, если бы он, оставаясь в пределах человеческого разумения, опыта и чувств, вдруг увидел самого Бога, – увидел и не понял бы, хотя бы и знал, что это называется Бог, и содрогнулся бы неслыханными муками неслыханного непонимания [Андреев 1990, III: 88].