Избранное | страница 8



Он вспоминал, как старуха с фонарем поднялась по лесенке, закрыла за собой дверь, из трубы полетели искры, и он подумал, что она ворошит огонь в очаге. В тишине он услышал, как невидимые аисты на крыше начали попискивать, точно зашмыгали носами. Собака стояла у калитки, сторожила, чтоб человек не вошел обратно во двор. Было тихо, только еле слышно шумела река. Опекун постоял еще, парень не появлялся, но Опекуну вдруг почудилось, что за ним кто-то следит. Он посмотрел внимательно вокруг, ничего не заметил и пошел по улице, но ему все продолжало казаться, что кто-то крадется вдоль изгороди и следит за ним.

Такое же чувство было у него, когда он стоял с арбузом у закрытых дверей и среди собачьих и птичьих следов оставил на засыпанном золой балконе отпечатки и своих босых ступней. И еще он рассказывал о лице с горящими глазами, что мелькнуло тогда в окошке. По правде говоря, он тогда оробел — больно уж горящими, огненными показались ему эти глаза, и он не решился вернуться, покрепче постучать в дверь. Запустение на дворе, затишье, тяжелый и вязкий запах зрелой бузины и медовки, плешивая собака, которая, как японский шпион, следила за ним своими пустыми глазами, эта непрестанно дымящая труба и унылые, закопченные аисты на коньке крыши — все это окутывало дом пеленой загадочности. Он увидел во дворе какую-то нескладную жабу, она не прыгала, как прыгают обычно жабы — мощными прыжками, а ползла на четырех лапах, пробираясь вдоль каменной ограды, ощупывала раскаленные солнцем камни, словно искала между ними убежище, нашла его наконец и вжалась в камни, не сводя глаз с Опекуна. Как от всего дома, так и от пристального взгляда жабы веяло загадочностью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Опекун не знал, что такое загадочность[1]. В следующие несколько дней, стоило ему вспомнить о доме Левшей, как в глазах вставала жаба, заползающая в жаркое каменное убежище, он чувствовал, как в горле набирается слюна, пробовал ее сглотнуть, но не мог, потому что в ногах у него сидела плешивая собака, смотрела прямо ему в рот и ждала, когда он сглотнет. Он сплевывал, брал молот и принимался обрабатывать на наковальне старые подковы. Звон металла прогонял навязчивые образы, но, едва он касался мехов, чтобы разжечь огонь в горне, перед глазами у него вставала дымящая труба и унылые аисты, неподвижно сидящие на коньке крыши.

Погода испортилась, похолодало, горы стали придвигаться к деревне, вырисовываясь во всем своем величии и мощи. В летнюю жару горы неделями пребывали где-то вдали, выгоревшие, почти бесцветные, как что-то бесконечно далекое от Опекуна, отодвинутое в тридевятое царство. Но как только погода начинала портиться, горы сбрасывали дремоту, приподымались, обретали цвет и массу, надвигались на долину и вместе с ними просыпались, встрепенувшись, все окрестные холмы и взгорья и тоже подходили ближе к деревне; известковые печи переставали дымить. Ярко и резко выступали языческие и христианские молельные камни, и Опекун только удивлялся, как это они вдруг вылезли вперед и, куда ни посмотри, сразу бросаются в глаза и приковывают к себе внимание.