Набоков, писатель, манифест | страница 23



“Личная биография, как и миллионы других личных биографий, наложились на роковые для мира события, но в лучшем случае исчезающим следом, необязательным упоминанием промелькнули они на страницах. Словно ничего не было – ни войн, ни революций, ни опустошительных экономических кризисов… Воображение и мысль писателя могли бы, связав эти две встречи, оторваться от частностей, могла бы возникнуть символика истории, могли бы столкнуться эпохальные события… Ничего подобного.”

“В 1940 году N. жил в Париже, но повествует не о фашистском нашествии, не о Сопротивлении – об изящной шахматной задаче, которую как раз тогда удалось придумать. Такова эта исповедь – исповедь постороннего.”

Кто где?

Удивление Валентина Линева из Варшавы (5 глава “Дара”) подхватывается Иваном Есауловым из “Нового мира”[21]:

“Автор пишет на языке, имеющим мало общего с русским. Он любит выдумывать слова. Он любит длинные запутанные фразы, как, например: “Их сортирует (?) судьба в предвидении нужд (!!) биографа” …

“вновь пользовался всеми материалами, уже однажды собранными памятью для извлечения из них данных стихов”… “Утилитарное отношение: тренировочный режим… питался Пушкиным”; (восклицания и курсив – авторов).

Как мы видим, основной принцип суждения своей прозы Набоков предвидел сам.

Принцип этот заключается в том, чтобы, не ухватывая общих намерений автора, судить его по тем составным компонентам его прозы, которые доступны ощупыванию руками. “Мир для слепцов необъясним”[22], говорится в одном стихотворении Сирина, – и наши критики оценивают явление Набокова как слепые старцы из восточной басни, ищущие дефиницию слону (“он как веревка”, “он как колонна”, “он как лопух”).

В “Истинной жизни Себастьяна Найта” господин Гудмэн, образец пошлости, автор первой в Англии книги о Найте (напомню, что Н. Анастасьев автор первой в России книги о Набокове) цитирует рассказ Найта о том, как тот попал в городок, где умерла его мать. Найт знает лишь, что городок называется Рокбрюн, а гостиница носила название “Фиалка”, расспрашивает прохожих; наконец извозчик привозит его к таверне с фиалками на вывеске. Там, сидя под яблоней, Найт пытается уловить что-то, реконструировать некий образ смерти, – и ему уже кажется, что он нашел, схватил нужное, говорящее, истинное ощущение – пока не узнает, что это “совсем другой Рокбрюн, в департаменте Вар”. Этот эпизод, характернейший для всего мировоззрения Набокова, – здесь появляется лишь для того, чтобы смоделировать реакцию на него критики, – и в ее лице всего типа усредненного, отупленного человеческого сознания, не желающего конечно разбираться в набоковской концепции смерти, – точнее, ее отсутствия, – и в набоковском представлении о тех странных течениях, какие вечно проводят человека рядом с чем-то важным, опахнув его дыханьем истины, – и тут же иронически отрицают сами себя. “Приведя этот отрывок, г-н Гудмэн не придумал ему лучшего толкования, чем такое: “Себастьян Найт был до того влюблен в карикатурную сторону вещей и до того невосприимчив к их серьезной сути, что сумел, даже не будучи по природе циничным или бездушным, устроить балаган из сокровенных чувств, по справедливости священных для рода человеческого”.