Паранойя | страница 80
Гоголь. Романчика?..
Лиса. Что его сына взяли в аэропорту Хитроу с героином, и что он был настолько ухезанный, что не врубился, что в аэропорт с подогревом нельзя. И вот когда Роман пришел в себя, и ему объяснили, что папа внес залог, и договорился с коллегами, и что его, Романа, даже не посадят, хотя доза почти промышленная, — так вот, когда он прочухался и узнал о заступничестве папы, он сделал официальное заявление, что Муравьев Николай — не его отец, а последний людоед Европы и что Муравьев Николай может поэтому идти на хуй.
Гоголь. Слушай, хватит всей этой лирики! Вы трахались? Скажи это, и можешь дальше.
Лиса. Скажи, Анатолий, ты дурак, да? Ты вот так думаешь, да? Трахались — не трахались? Ты думаешь, все — в теле? Был секс — была измена, не было — все о’кей? Ты ведь тонкий, чувствующий… Ну как ты не понимаешь?
Гоголь. Мне больно думать о том, что у вас был физический контакт. Любой. Поцелуй в щеку. Объятие… Больно, понимаешь?
Лиса. Он сказал и сел за рояль. Медленно-медленно, как будто пытаясь промахнуться. И заиграл, и это было самое страшное. Это был 24-й концерт Моцарта. Он вообще-то сам — минорный, но вторая часть, ларгетто, — такой тягучий, ленивый мажор, спрятанный в обертку из двух быстрых печальных речитативов. Это ларгетто — мое любимое произведение Моцарта, и он это знал, и он… Однажды я включила телевизор, и этот искрящийся проигрыш — этот тематический тупичок, которыми любит пичкать по-настоящему сложные свои вещи Моцарт, заиграл во время прогноза погоды. Он добился… Он подарил мне этого Моцарта — с тех пор все вечерние прогнозы погоды шли и идут под 24-й концерт…
Гоголь. Ты отвлеклась. Ты очень больно отвлеклась.
Лиса. И вот он заиграл это ларгетто. А оно… Его надо слышать… Оно такое… Как солнечный свет через листву деревьев в июне. Как утро на даче: далекий детский смех с соседского участка, звук воды, льющейся из шланга в пластмассовый таз, крыжовник, окно, забранное прошлогодней паутиной… Это музыка как иллюстрация к инь и ян, полное равновесие, шепот волн… Как будто огромный транспарант с метровыми буквами: «ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО».
Гоголь. Ну, ну… Опять в сторону ушла.
Лиса. Так вот… Он, сидя ко мне спиной, заиграл это как… Как позднего Бетховена. В три раза быстрей, с неожиданными крещендо, которые сам туда понавставлял, молотя по клавишам там, где их нужно ласкать, как будто волосы с лица убираешь… Эта музыка шипела и рассыпалась пузырями, как во время шторма в Крыму, она была… Черной. Представляешь черного, отталкивающего Моцарта, теряющего слух и потому хватающегося за последние, звучащие уже только у него в голове звуки и слагающего из них… Агонию. Его пальцы на каждую нужную ноту производили по два-три звука, как будто играл Рихтер, у которого вдруг задрожали пальцы… Это было… Божественно. И очень больно… Человек… Ни один человек не заслужил такой боли… Особенно — тот, кто умеет чувствовать… Кто так остро это…