Я здесь | страница 79
Тогдашние стихи Иосифа не могли произвести большого впечатления на эту команду интеллектуальных бездельников, которые, хоть и не карабкались на Парнас, но в подобных делах ведали толк и вкус. Ентин-Енот, Мельц и Хвост экзистенциально ловили кайф, и что-то им было не в жилу, не в масть в юном поэте, чтобы признать его гением. Аронзон с Волохонским сами наведывались к ним с малого Парнаса, а с большого – вот Рейн. Да и меня они звали Деметром (Ди-мэтром). Славинский был связью, даже внешне походя на латунного Меркурия: черен, худощав, двузнающ, он умел чуять в чуваках и потенциал, и слабинку. Покритиковал юношу: “Много воды и ложного пафоса”, но и Нобеля предсказал как достижимый им уровень качества, ежели тот постарается, конечно.
На Меркурия – да, но смахивал и на химеру, ту самую, что сидит на свинцовой крыше, на правой башне Парижской Богоматери и смотрит на Новый мост, по которому все мы многократно прошли: маленькая Наташа Горбаневская, толстая Кира Сапгир, мы с Кублановским под мухой. Енот с Хвостом, оба под кайфом, а вот и Жозеф, еще живой, но уже и не моложавый.
Его так стали называть с момента появления в этой компании, потому что тогда на слуху были у всех африканские страсти, которыми развлекались газеты: прогрессивный Патрис Лумумба, антигерой Жозеф Чомбе, полковник Менгисту Сесе Секу... Это ведь даже не кличка, а версия имени. Но прикладные эффекты его манеры, такие, как форсированное чтение, картавость, не скрывали в стихах общих мест и даже не то чтобы литературно-книжного, а просто никакого их языка – языка переводов с подстрочника. Так мог писать и Жора Прусов.
Бродского я увидел впервые в Промке на выступлении Наймана. Пришли, как всегда, члены ЛИТО и слушающая публика, довольно много против обычного. Решили перейти в соседний зал, и напрасно: во-первых, публика расселась, зияя, по всему залу и потеряла спайку, а во-вторых, там над сценой висели ни к селу, ни к городу пропагандистские кумачовые тряпки с лозунгами “Плюс химизация!” Это была хрущевская поправка к известной ленинской формуле коммунизма.
Зазвучали благородные стихи, исполняемые в благородной, чуть замороженной манере. Найман стоял прямо, глядел вполоборота. Оранжево поплыли образы осеннего Павловска, редеющего клена, остывающей любви, уже проколотой игольчатым холодом разлуки. Точно, тонко, четко, первоклассно!
Аплодисменты. Заслушавшись, с трудом возвращаешься мыслями в зал. Звучат довольно предсказуемые взвешенно-критические речения друзей. Рейн – о предметности. Авербах – об органичности. И я быстро ищу слова, подготавливаясь для высказывания. Меня увлекает параллель всего, только что прочитанного и услышанного, с “Козлиной песней” Константина Вагинова. А именно – перевернутость нашей ситуации по отношению к той, из романа. Там – поэт, выпустивший несколько сборников, ищет укрытия в безвестности, даже в безумии. Здесь – звучащий, как классик, известный в своей среде поэт, наоборот, не напечатал ни строчки... Пока я приделываю коду этому еще не произнесенному суждению, кто-то уже высказывается, выйдя к сцене. Голос с картавинкой, говор быстрый, бессвязный. Трудно понять, – что-то про химизацию, словно бы реплики его оставались висеть со вчерашнего собрания в этом зале... Что он такое мелет? Химизации не хватает в стихах, недостаточно, мол, ее приплюсовано?!