Верю! | страница 5
А впереди было что-то черное, ревущее и холодное; за этим черным и ревущим должны были сиять простор и свет, и теперь их брали с бою.
Я вмешался в толпу такой же жадный, такой же рвущийся к свободе, как и все. Синий дым слепил мне глаза, и в тяжелой голове безостановочно и властно звенела одинокая мысль: "Уйти!"
На плече моем бессильно лежала голова женщины; сзади и с боков меня давили, били, толкали, а тех, кто был впереди, я сам бил, давил и толкал...
Я не помню ясно, как выбрался из театра и как, неодетый, сел на извозчика, но отчетливо помню, что на улице хлопьями вился черный снег и медленно падал на белую землю.
Выли собаки, и гремели пожарные.
Она лежала в моей комнате, на моей кровати, а я смачивал ей виски холодной водой.
Она еще не очнулась, и я смотрел на ее тонкие, гордые черты, такие слабые, такие нежные.
В этих чертах было что-то, чего не было в чертах всех других лиц, и то, что было собственно ее, было неповторяемо прекрасно.
Я сидел около нее и думал, почему сгорела голодная хористка, а не она; почему ударилась головой она, а не прыгнувший через барьер капельмейстер.
Перед глазами ползли и бешено карабкались какие-то тени, охваченные заревом пожара; в ушах стоном стояли крики ужаса, крики о помощи...
Когда она очнулась и в ее еще мутные, бездонные глаза проваливалась моя комната с незнакомой ей мебелью, картинами на стенах и кроватью, она поднялась, бледная, негодующая, и я услышал отчетливое резкое слово: "Подлец!"
А через минуту она припомнила пожар в театре и то, как ее толкнули, и, покорно целуя мою голову, захлебываясь от вновь переживаемого страха и радости, говорила: "Мой милый! Спаситель мой!"
Я прижимался к ее влажным щекам, а в ушах моих плотно и жестко торчали животные крики, и всю громаду их, как молнии ночь, перерезали острые, яркие вопли сгоревшей.
Перед глазами носились вереницы чужих широких испуганных глаз, и на ярком фоне горевших декораций они казались черными снежинками, беспорядочно кружащимися в дымном воздухе и бессильно падающими на белую землю.
Через месяц мы повенчались.
Через год у нас родился сын.
На третий год она бросила меня и, пустая, жадная, тоскующая, пошла искать новых впечатлений, а мальчик остался.
Он растет, мой маленький мальчик, славный и умный, и, по целым часам наблюдая его, я переживаю сам вместе с ним его увлечение карточной архитектурой, большими деревянными лошадьми с оборванными хвостами, оловянными солдатиками и курносой моськой.