Радуга в аду | страница 19



Пожалуй, это было лучшее их время. Их тайна. Погода стояла хорошая — встречались в парке. Отец играл, Вадим с увлечением наблюдал, переживал. «А давай с тобой сыграем», — предложил сын. «Нет, Вадим, — отказался отец. — Во-первых, ты играть не умеешь». «А ты научишь». — «Нет, — отмахнулся отец, — я играю только на деньги, а ради пустого времяпрепровождения… у меня слишком голова болит, это же напряжение, это же игра». Вадим, конечно, расстроился, но отца больше не донимал. И то было приятно — всякий раз, когда он подходил к игрокам, все знали, что он его сын. Уже от этого Вадим приятно краснел и смущенно жал руки игрокам.

Когда шел дождь, Вадим заходил к отцу в гости. Часами сидели они, отец на диване, Вадим в кресле, отец угощал его чаем, сам не пил. «Не могу при людях есть, — ответил раз он. — Давно один живу, привычка». Вадим помнил, что отец его всегда ел жадно, с каким-то глухим гортанным глуканьем, хотя рта никогда не раскрывал и, вроде, не чавкал, но это глухое… это глум, глум, глум… словом, не приятно оно было, и отец знал, что неприятно, оттого и ел один.

— А страшно… жить одному? — как-то вдруг спросил Вадим, когда долго сидели они в тишине, слыша лишь шум дождя за окном.

— Ты хоть понимаешь — что такое одиночество? — отец спросил, все продолжая смотреть куда-то в стену. — Что такое страх? Нет, не боль — страх, когда ты понимаешь — что один. Совсем один. Когда так и тянет в петлю… когда жизни боишься больше, чем смерти, — отец отвел взгляд от стены и посмотрел на сына. — Смерть страшная, очень страшная. Но какова должна быть жизнь — если даже смерть перестает пугать? Но я никогда не был трусом и в петлю не полезу.

— Самоубийца трус? — негромко вырвалось у Вадима.

— Первый трус.

— Чтобы убить себя, много мужества надо, — голос Вадима дрожал все отчетливее, в памяти вдруг возникло бескрайнее поле, и эти бетонные блоки под окнами и арматура; и он, его тело — всякий раз, когда видел эти блоки, он представлял себя с торчащими из тела железными штырями и раздробленной о бетон головой. — На такое решиться… Какая же здесь трусость, — уже шептал он. — Здесь… Здесь как раз — смелость, и смелость первая. А, порой, и честь, — это сказал он, уже представляя самурая, совершающего харакири. Он тогда самураями был увлечен, японцами, мечами. И сам, в глубине души, мечтал вот так вот — погибнуть с честью.

Отец усмехнулся, глядел на сына пристально и все с этой, чуть заметной, усмешкой.