Меланхолия сопротивления | страница 36



– Вон отсюда!!!

– Вроде бы офицер, а трепло. Трибунал. Ты в своем уме? Тебя что, не проинформировали, что у вас ничего не работает? Какой еще трибунал?

– Я сказал: убирайтесь!!!

– Ишь как перекосило тебя! Правильно я сказал – паяц. Ну ладно. Прощай, шут гороховый.


У выхода стояли двое солдат, и когда человек в телогрейке дошел до них, они схватили его и, вытащив из зала, захлопнули двери. Слышно было, как они волокут его вниз по лестнице, но затем шум затих, офицер одернул мундир, а сидевшие у стены стали следить за тем, как он справится с яростью, еще минуту назад буквально разрывавшей его на части. Трудно было понять, чего ожидал от него каждый из присутствующих, но скорее всего – за исключением одного – все ждали, что лейтенант сделает какое-то адресованное лично им замечание, скажет что-нибудь об этой твари в фуфайке, и это сплотит их и позволит им тоже высказать свое возмущение. За исключением одного – потому что на Эстера состоявшийся у него на глазах допрос подействовал вовсе не так, как на остальных: то, что здесь прозвучало и что выяснилось из бурного диалога о человеке со скованными за спиной руками, не возмутило его, а повергло в еще более безысходную, чем прежде, апатию, окончательно утвердив его в мысли, что Валушка, попав в окружение подобных людей, а все признаки говорили как раз об этом, конечно, не мог среди них уцелеть. Эстер уже не хотел, да и не имел возможности о чем бы то ни было «заявлять», равно как и принимать участие в яростном перешептывании, которое – поскольку лейтенант между тем овладел собой и никаких «лично им адресованных» замечаний и «сплачивающих» взрывов эмоций с его стороны не последовало – сидевшие у стены затеяли между собой; ибо Эстеру было все равно, «какой негодяй этот голодранец!», его не интересовало, «берет ли вообще таких изуверов пуля?!», и когда, явно в расчете на одобрение, сидевший по соседству господин Волент прошептал: «Этот безбожный злодей не заслуживает даже смерти, не так ли?» – то на этот раз Эстер отреагировал на попытку дружеского сближения ничего не значащим кивком. Объятый со всех сторон негодующим шепотом, он продолжал неподвижно сидеть, измученно глядя перед собой, и даже не заметил, как остальные неожиданно замолчали. Он не услышал, как открылась дверь, и не поднял головы, когда кто-то бесшумно проследовал мимо него, не заметил, как лейтенант вызвал на середину кого-то из тех, кто сидел у стены, а когда все же встрепенулся, то вполне мог бы удивиться, обнаружив на месте уведенного пленника своего тучного соседа, а сзади, в дальнем углу, – Харрера, который что-то лихорадочно рассказывал госпоже Эстер; но удивления Эстер не испытал, неожиданная для него смена действующих лиц нимало не поколебала его полного равнодушия к происходящим событиям, и поэтому он не придал никакого значения тому, что Харрер – в то время как женщина, оставив его в углу, направилась к лейтенанту для того, вероятно, чтобы передать доставленную им важную информацию, – сперва подмигивая Эстеру, а затем успокаивающими жестами (дескать, уже «все в порядке») что-то определенно пытался ему сообщить. Он понятия не имел, что ему нужно и что означают эти подмигивания и все более заметные ободряющие жесты из противоположного угла, однако, что бы они ни значили, Эстер отнесся к ним с полным безразличием и, к явной досаде Харрера, вскоре отвернулся. Он смотрел на офицера, который, часто кивая, внимательно слушал что-то шептавшую ему госпожу Эстер, хотя о чем шел у них разговор, он понял, только когда лейтенант, доверительным взглядом поблагодарив госпожу Эстер и прервав уже начатый было допрос нового свидетеля, развернулся, решительным шагом прошел к председательскому креслу на другой половине конференц-зала и, вытянувшись в струнку, доложил: «Господин подполковник, наш посыльный вернулся. По его информации, на данный момент господин полицмейстер по-прежнему пребывает в своей квартире и по причине алкогольного опьянения его невозможно сюда доставить». – «Что такое?!» – раздался резкий и раздраженный голос, как будто его обладателя неожиданно вывели из глубоких раздумий. «Смею доложить, он надрался. Полицейский начальник, которого мы разыскиваем, в дупель пьян, и его не удается привести в чувство». Какое-то время Эстер тщетно вглядывался в полумрак, особенно густой в противоположной половине зала, – там по-прежнему никого не было, но позднее, понимая, что за высокой спинкой огромного, словно рассчитанного на великанов кресла все же кто-то должен скрываться, он обнаружил в сумеречном свете кисть руки, медленно опустившуюся на украшенный резьбой правый подлокотник. «Какая дыра! – проскрипел опять тот же голос. – Один назюзюкался как свинья, другой наложил в штаны, засел дома и не желает являться сюда даже под охраной… Что вы скажете об этих трусливых собаках?!» – «Мы должны принять меры, господин подполковник!» – «Согласен! Повязать обоих каналий и срочно доставить ко мне!» – «Слушаюсь, господин подполковник! – щелкнул каблуками лейтенант и, отдав необходимые распоряжения стоявшим в дверях солдатам, спросил: – Разрешите продолжить допрос?» – на что незримый хозяин высокого кресла ответил с той вялой ноткой фамильярности («Ну, продолжайте, дружище Геза…»), которая ясно дала понять Эстеру, что, с одной стороны, тот, разумеется, признает необходимость корректной процедуры, а с другой стороны, не скрывает, сколь мучительно для него сознание, что его лейтенант, достойный куда более важных дел, вынужден заниматься подобными глупостями. В том, в какой степени все это верно и как безошибочно – хотя и окольным путем – он обнаружил истинную причину незримости подполковника, Эстер, который только теперь, спустя долгое время кое-как одолел уныние, удостоверился много позже, ибо пока, с интересом исследовав, насколько было возможно, загадочный феномен, он лишь констатировал, что кресло, водруженное посередине освобожденной от прочих вещей половине зала, не просто символизировало желание человека, руководившего допросами и, вероятно, вообще всей армейской акцией, остаться в тени – оно к тому же было повернуто к торцевой стене знаменитого некогда помещения, на которой, почти целиком закрывая собой темно-зеленые шелковые обои, в золоченой раме висела огромных размеров картина с батальной сценой, напоминавшей о былой славе города. И это было все, что ему удалось – да и то скорее лишь в виде неопределенной догадки – осознать в первую минуту, однако на остальные вопросы, связанные с этим чудаковатым командиром доблестных ратников, прибывших с освободительной миссией, – например, по какой причине изгнали свет, а если уж непременно («Из соображений безопасности, надо думать…») понадобилось задернуть шторы, то почему не включили две люстры под потолком и что на самом деле делал подполковник в полумраке этой импровизированной штаб-квартиры, сидя спиной к присутствующим и лицом к историческому панно, – ответить на них он оказался не в состоянии хотя бы уже потому, что в это время из противоположного угла к нему прокрался Харрер, сел рядом на освободившийся стул и уставился в зал, как будто больше всего на свете его сейчас волновали свидетельские показания, которые – по возвращении лейтенанта – стал давать бывший сосед Эстера; но при этом Харрер, покашливая, пытался дать знать, что подсел к Эстеру потому, что должен всенепременно сообщить ему нечто, что столь досадным образом не удалось донести с помощью подмигиваний и жестов. «С ним все в полном порядке! – не отрывая взгляда от лейтенанта, прошептал Харрер, когда, как ему показалось, внимание офицера и всей троицы их соседей полностью приковали к себе события в центре зала. – Но об этом никому ни слова, господин директор! Вы ни о чем не знаете! Если спросят, скажите, что со вчерашнего дня в глаза его не видали! Вы меня поняли?» – «Нет! – посмотрел на него Эстер. – Вы о ком говорите?» – «Не поворачивайтесь! – прошипел ему Харрер, а затем, с трудом срывая свое беспокойство из-за того, что вновь приходится поминать человека, которого он не хотел называть, повторил с нажимом: – Ну о нем! Я нашел его около станции и объяснил, куда надо бежать, он уже за горами, за долами, ваше дело, если будут спрашивать, все отрицать! – объяснял он взахлеб, и когда, покосившись на Волента и компанию, понял, что те уже обратили внимание на их шушуканье, повторил только: – Отрицать!» Эстер, недоумевая, уставился перед собой («Что отрицать?.. Кто этот… он?»), и вдруг ему стало жарко, он вскинул голову, и вопреки предостережениям Харрера из груди его вырвался если не вопль, то все же достаточно громкое восклицание («Он жив?!»), которое привлекло к ним внимание. На что Харрер, заметив разгневанный взгляд лейтенанта, растерянно ухмыльнулся и развел руками, как бы оправдываясь: мол, за действия своего соседа он ответственности не несет; но лейтенант – по всей вероятности, из-за этой его виноватой ухмылки, скрыть которую было уже невозможно – пришел в еще большую ярость, и Харрер, опасаясь, что «господин директор» одним этим воплем не ограничится, тут же вскочил, тихонько, на цыпочках, дабы не нарушить ход допроса еще и стуком каблуков, скользнул вдоль стены в дальний угол и сел за спиной у женщины, которая с неподвижным лицом следила за мужем. Эстер ринулся было за ним, но едва он вскочил, грозный окрик лейтенанта («Попрошу тишины!») вынудил его сесть на место, после чего, молниеносно обдумав услышанное, он решил, что штурмовать Харрера новыми вопросами совершенно бессмысленно, ведь он наверняка повторит только то, что в своей осторожной манере уже сообщил ему. А выслушивать еще раз то же самое не было никакой нужды, ведь он все уже понял: и кто этот «он», и при чем здесь «станция», и что значит «за горами, за долами»; тем не менее страх перед разочарованием не дал ему впасть в эйфорию; осторожно посмаковав все эти слова, он решил, что их достоверность нужно еще самым тщательным образом проверить, однако некоторое время спустя невероятное это известие все же прорвало хлипкую дамбу его сомнений, сметя все опасения, и потребность в проверке отпала сама собой. Ведь все, что Эстер сейчас услышал, вызвало в его памяти рассказ госпожи Харрер, и в тот же момент до него дошло, что полученное известие во всех своих пунктах правдиво, потому что оно неопровержимым образом подтверждало ту информацию, которую он получил на рассвете, а та, в свою очередь, объясняла то, о чем он узнал сейчас: словно в свете молнии увидел он Харрера, увидел, как он направляется к станции, как разговаривает с Валушкой, а затем увидел своего друга – уже где-то за городом – и почувствовал огромное облегчение, как будто с плеч свалился невероятный груз, который и правда давил на него с той минуты, когда он покинул дом на проспекте Венкхейма. Облегчение – и вместе с тем какое-то совсем новое беспокойство, ибо, поразмыслив, он понял, что лучшего места, чем эта импровизированная штаб-квартира, где он оказался в силу случайности или скорее недоразумения, нельзя и придумать, потому что именно здесь он мог решить дело своего друга и снять с Валушки все обвинения, ежели таковые по ошибке были ему предъявлены. Он и думать забыл о недавнем бессильном отчаянии и даже немного опередил события, которые еще только ожидали его, но спохватившись, что с головой ушел в обдумывание предстоящего возвращения Валушки, он заставил себя вернуться к реальности и сконцентрироваться на происходящем посередине зала допросе – ведь в конце концов, думал он, для внесения ясности в дело Валушки не помешает соотнести свои разъяснения с показаниями других свидетелей. А посему Эстер весь обратился в слух и уже через несколько фраз догадался, что невероятно тучный его сосед, отвечавший сейчас на вопросы, был не кто иной, как директор цирка, или держатель антрепризы – так называл себя этот человек, больше всего напоминавший Эстеру средневекового балканского феодала, настойчиво, но в чрезвычайно любезной манере поправляя лейтенанта, в то время как лейтенант, исходя, вероятно, из текста «патента на цирковую деятельность», который он держал в руках и иногда цитировал, невзирая на поправки, называл его – когда время от времени пытался перебить извергаемый свидетелем поток слов – просто «руководителем труппы». Но, увы, все усилия, все приказы «отвечать только на заданные вопросы» не имели успеха, выбивающийся из сил офицер не то что прервать – словечко едва мог вставить, ибо Директора, который на каждое предупреждение отвечал легким поклоном и словами «о да, разумеется», выбить из колеи было невозможно: всякий раз он продолжал с того места, где остановился, и после нетерпеливых призывов к порядку не просто возвращался к прежнему ходу мыслей, но, по сути, ни на секунду не прерывал своих рассуждений, которые, как он – немного повышенным тоном, явно адресованным противоположной стороне зала – неоднократно подчеркивал, «должны подвести господ офицеров к лучшему пониманию сущности искусства вообще и циркового искусства в особенности». Он говорил о природе искусства и («в нашем случае!») совершенно необходимом признании его тысячелетних прав и свобод; о том, что неожиданное, чрезвычайное и шокирующее – тут он описал потухшей сигарой круг в воздухе – всегда было такой же неотделимой частью большого искусства, как и вечно сопутствующая ему «неподготовленность» публики и ее «непредсказуемая реакция» на революционные новшества; необычность зрелища, кивнул он опять попытавшемуся встрять лейтенанту, может вступить в конфликт с невежеством масс, из чего совершенно не вытекает необходимость под нажимом невежества ограничивать, как тут, кажется, предлагали отдельные местные очевидцы, свободу творцов, непрерывно одаривающих человечество новыми достижениями; не стоит этого делать хотя бы уже потому – не преминул сослаться Директор на свой многолетний опыт, – что публика, несмотря на ее незрелость, и это он утверждает со знанием дела, интересуется только тем, что своей необычностью превосходит ее ожидания, то есть тем, что она поначалу может воспринимать очень «своеобразно», но затем будет требовать этого с неуемной жадностью. Ему кажется, продолжал Директор, что он находится в кругу мужей, с которыми можно говорить откровенно, так что, касаясь непосредственно тех вопросов, которые интересуют господина лейтенанта, он позволит себе в качестве краткого отступления сделать следующее замечание: как бы трудно это ни было, следует констатировать, что в упомянутом противоборстве раскрепощающего искусства и незрелого восприятия надежд на благоприятный исход, мягко говоря, не так много, ибо публика, «будто ее сам Творец сбрызнул каким-то фиксирующим лаком», так и застыла в этой своей незрелости, и поэтому незавидна судьба артиста, вознамерившегося духовно возвысить публику силой своего нестандартного номера. Незавидна, звонким голосом повторил Директор, и если господин лейтенант, почтительно повел он сигарой в сторону офицера, после этого спросит, считает ли он, а также его замечательные коллеги, те скромные, но настойчивые усилия, которые они предпринимают в этих условиях, подвигом или насмешкой над здравым смыслом, то по причине, которую они, вероятно, сочтут уважительной, он предпочтет не высказываться об этом; но как бы там ни было, он полагает, что в свете вышеозначенной дилеммы и после этого отступления им станет понятно, почему в душе его нет ни малейших сомнений, что теперь, когда он – исключительно чтобы отреагировать на обвинения некоторых узко мыслящих граждан – вынужден будет коротко, но решительно подчеркнуть абсолютную непричастность его труппы к прискорбным ночным событиям, то его остановят уже на первых словах, дабы не тратить время на то, что и так понятно. Да позволят ему начать с того, раскурил он огрызок сигары, что их антреприза не имеет и отдаленного отношения ни к чему, что не связано с цирковым искусством, таким образом, уже первая половина выдвигаемых обвинений, а именно что в их деятельности все номера вкупе с их реквизитом служат только прикрытием для чего-то другого, является беспардонной манипуляцией, ибо он как полномочный руководитель и духовный отец их творческого коллектива в одном лице никогда не стремился и не будет стремиться впредь к чему-то большему, чем попросту демонстрировать растущему кругу интересующейся публики «очевидность невероятного», ибо он – если позволить здесь толику горькой иронии – человек весьма скромных запросов. И если уже эта первая часть обвинения лишена всякой логики, то тем более такова ситуация со второй частью, в которой – насколько он мог уяснить себе в начале расследования из необдуманных выступлений некоторых разгоряченных граждан – в качестве одного из главных подстрекателей к беспорядкам называют члена его ансамбля, выступающего под артистическим псевдонимом Герцог, что не только абсурдно, – пыхнул он сигарой и отогнал рукой дым от лица лейтенанта, – но, с позволения сказать, попросту смехотворно, потому что подобные обвинения бросают тень как раз на того, кто – в силу необычайного и даже породившего трения внутри коллектива отождествления со своей ролью – больше всего страшился как раз такого поворота событий и, осознав, что директорские опасения были отнюдь не беспочвенны и подверженная внушению публика приняла игру за действительность, с перепугу, глухой ко всем доводам разума, причем вовсе не из боязни ответственности, а спасаясь от гнева, направленного, как ему показалось, против него, уже в самом начале массовых беспорядков сбежал при содействии своего коллеги. После сказанного, – сунул Директор руку за спину, вынужденный вновь стряхнуть пепел на пол, – уважаемые руководители следствия, возможно, сочтут нашу тему исчерпанной, ибо абсурдность всех обвинений, выдвинутых против цирка, ясна и ребенку, и взбудораженные артисты наконец смогут успокоиться и вернуться к их ремеслу, доверив все остальное, оценку событий и установление виновных, тем, кто справится с этим лучше кого бы то ни было, – он преклоняет перед ними голову и, конечно же, повинуется им, однако считает вместе с тем своим долгом ни о чем не умалчивать, а посему, совершенно убитый случившимся, он