Меланхолия сопротивления | страница 21
(это как, на руках?) … словом, на этот вопрос – а также на тот, почему он не может показываться, если уж его ангажировали на цирковой номер – дать сколько-нибудь удовлетворительный ответ было невозможно, и то, как он парировал («Он говорит: он на это смеется, потому что вам надо знать, на площади у него сторонники. Сторонники помнить, кто он такой. У него магнетический мощь. Его просто так не брать!»), та надменность, с которой он отвечал, все более очевидно показывала, что Директор, который казался таким всемогущим и властным, в действительности находился в весьма затруднительном положении, потому что пытался спорить с тем, кто мог ему диктовать. «Что за наглость! – завопил он, как бы открыто признаваясь в своей зависимости и бессилии, между тем как свидетель за дверью, и сам испуганно содрогнувшийся, решил, что если не от чего другого, то от этого устрашающе зычного рева дискуссия перейдет в более спокойное русло. – Вся его магнетическая сила, – громыхал насмешливый голос Директора, – состоит всего лишь в физическом недостатке! Он урод, повторяю, у-род, он таким уродился и никакими другими выдающимися талантами не располагает, о чем знает не хуже меня. А имя Герцог, – воскликнул он с глубочайшим презрением, – я дал ему в чисто коммерческих видах! Скажите ему, что это я его создал! И что из нас двоих только я имею отдаленное представление о том мире, от имени которого он бессовестным образом несет всякую чепуху, подбивая плебс к бунту!!!» Ответ последовал тут же: «Он говорит: там, на улице, у него сторонники, у них нет терпения. Он для них – Герцог!» – «Ну тогда, – возопил Директор, – пускай убирается к чертовой матери!!!» Стычка – несмотря на неясность с ее участниками и предметом – уже и до этого давала достаточно оснований для страха, но только теперь Валушка, буквально окаменев у металлической перегородки, пришел в настоящий ужас. Ему казалось, будто эти пугающие слова – «урод», «бунт», «магнетическая сила», «плебс» – подталкивают его в сторону жуткой грани, за которой все то, что он тщетно пытался понять в течение последних часов и чему он в последние месяцы даже не придавал значения, вдруг, собравшись из его путаных переживаний и впечатлений в страшную целостную картину, представится в четких контурах и – положив конец его бессознательной уверенности (в том, к примеру, что между усыпанным битым стеклом гостиничным полом, дружеской пятерней, сжавшей недавно в своих тисках его руку, взбудораженным заседанием в переулке Гонведов и упорно чего-то ждущей на рыночной площади публикой нет и не может быть никакой связи) – под воздействием этих «пугающих слов», словно пейзаж в рассеивающемся тумане, начнет проясняться то, что все эти вещи подчинены какому-то общему смыслу, сулящему «большую беду». В чем она в точности заключалась, эта беда, на данном этапе противоборства он еще не знал, но совсем скоро узнает – вопреки сопротивлению; потому что Валушка – сопротивлялся, будто можно было предотвратить это, потому что он – защищался, будто была надежда каким-то образом подавить инстинкт, до сих пор помогавший ему не замечать явной связи, например, между прибывшей сюда вслед за цирком толпой и истерическими предчувствиями горожан. Эта надежда, однако, все больше развеивалась, поскольку гневная речь Директора как бы нанизывала на общую нить все его прежние впечатления – от слов шеф-повара до опасений компании Надабана, от запомнившегося возмущения окоченевшей публики до указаний относительно так называемого «урода» – и ставила их в леденящую душу взаимосвязь как будто лишь для того, чтобы он наконец-то признался себе: когда он полагал неоправданными и даже порой вышучивал дурные предчувствия горожан, со вчерашнего дня переходящие чуть ли не в панику, то прав был не он, а они. С тех пор как – став свидетелем нескрываемого возмущения, вызванного пресловутой прощальной речью Директора – он впервые об этом подумал, ему удавалось как-то отмахиваться, отгонять от себя мысль, что факты подтверждают мрачные предсказания местных жителей; удалось даже тогда, когда в переулке Гонведов ему пришлось признать, что, пока он шел туда, всеобщее беспокойство, возможно ввиду тревоги за Эстера, овладело и им; однако теперь – уже не в силах прекратить подслушивать и отойти от двери – он вынужден был признать: облегчение, всегда следующее за страхом, на этот раз не наступит, пугающий смысл событий уже никуда не денется, и освободиться от предчувствия адских последствий происходящих событий уже не получится. «Он говорит, – продолжался поединок за перегородкой, – хорошо. От этот момент он переходит к самостоятельность. Он покидает господин Директор, кит ему тоже неинтересный. А меня забирать с собой!» – «Вас?!» – «Я пойти, – безразлично ответил Подручный, – раз он говорит. Деньги дать только он. Господин Директор бедный, господин Директор зарабатывать только от Герцог». – «Да какой он вам Герцог! Заладили! – рявкнул на толмача Директор, а потом, сделав паузу, продолжил: – Скажите ему: я не сторонник скандалов. Я его выпущу, но с одним небольшим условием. Что он даже рта не откроет. Даже не пикнет. Будет помалкивать в тряпочку». Примирительный тон, унылая покорность, которой сменилась его былая ярость, не оставляли сомнений: поединок закончен, Директор потерпел поражение, и Валушка уже догадался – в чем; уже по чирикающему голосу понял, что то, чему всеми силами противился растерявший свое могущество хозяин труппы, неизбежно случится, и от этого неожиданного, слепящего озарения он оцепенел, как бродячая кошка в убийственном свете фар: не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, он стоял в промерзшем фургоне будто парализованный, беспомощно глядя на дверь. «Он говорит, – продолжал переводчик, – что господин Директор не ставить условия. Господин Директор получит деньги. Герцог получит сторонники. Все имеет своя цена. Спор бесполезный». – «Если эти бандиты по его наущению будут громить города, то со временем ему некуда будет ехать. Переведите». – «Он говорит, – последовал вскоре ответ, – что сам он никогда не ездить. Его всегда везет господин Директор. И он говорит: он не понимает, что значит со временем. Уже сейчас есть только ничего. В отличие с господином Директором, он думает, разум есть во всем. Но по отдельности. Не сразу в целом, это только господин Директор так себе представляет». – «Ничего я не представляю, – после длительной паузы ответил Директор. – Зато знаю, что если он будет не успокаивать их, а еще сильней будоражить, они разгромят этот город». – «То, что они теперь строить, и то, что будут строить потом, – перевел Подручный зазвучавшее неожиданно резко чириканье, – что они делают и что еще будут делать, все ложь и обман. Что они думают и что будут думать, это все смешно. Они думают, потому что боятся. А кто боится, ничего не может. Он говорит, что хочет, чтобы все вещи были руины. В руинах есть все: строительство, ложь и обман, как во льду воздух, так. В постройке всякая вещь только наполовину, а в руине всякая вещь уже целиком. Господин Директор боится, вот и не понимает, а сторонники не боятся, поэтому понимают, что он говорит». – «Ну вот что, – повысил тут голос Директор, – я попрошу сообщить ему следующее! Что касается этих его пророчеств, то я глубоко убежден, что все это сущий бред, пусть рассказывает это толпе, а не мне. И скажите ему, что я больше не желаю его выслушивать, я умываю руки, я не желаю за вас отвечать, с этой минуты вы, господа, свободны. А что касается лично вас, – добавил он, со значением откашливаясь, – то я бы вам посоветовал сунуть вашего герцогёнка в его нору, выдать ему двойную порцию сливок, самому же открыть учебник венгерского и заняться в конце концов языком». – «Герцог кричит, – с неизменной флегматичностью и не обращая внимания на слова Директора заметил Подручный на фоне теперь уже беспрерывного истерического верещания. – Он говорит: он свободный всегда сам собой. Он находится между вещами. Только он видеть за ними целое. Это целое есть руина. Для сторонников он Герцог, уметь видеть он самый великий. Только он видеть целое, потому что он видеть, что целое не бывает, так он сказал. И это есть то, что Герцог всегда… всегда вынужден… видеть глазами. Сторонники будут делать руины, потому что они понимают правильно, чтó он видеть. Сторонники понимают: во всех вещах есть обман, но они не знают причина. Герцог знает: потому что целого – нет. Господин Директор понимает неправильно, господин Директор имеет препятствия. Герцогу надоело, он сейчас выйдет». Яростный птичий щебет прервался, и вместе с ним прервалось ворчание; Директор тоже молчал, но если бы даже и говорил, то Валушка уже ничего не услышал бы, ибо он при последних словах попятился, как бы в буквальном смысле отступая под натиском этих ужасных речей, и отступал до тех пор, пока не наткнулся спиной на распяленную подпорками пасть кита. А затем все вокруг него вдруг пришло в движение, побежал из-под ног пол фургона, побежали мимо люди на площади, и этот бег чуть затормозился только тогда, когда Валушка понял, что не может найти в толпе своего новоиспеченного друга, чтобы сказать ему: все, к чему вскоре их будут призывать, – ужасно, и что слушать того, кого они ждут здесь, больше не следует, даже если они это делали раньше. А найти он его не мог потому, что голова у него гудела, плечи ломило, он отчаянно мерз и вместо лиц различал лишь размытые силуэты фигур; под внезапно навалившимся на него неподъемным бременем сделанного открытия рухнуло сразу все, что он прежде думал о цирке, о сегодняшнем утре и обо всем этом дне. Он бежал между кострами, судорожно выкрикивая отрывистые слова («…обман…», «…злодейство…», «позор…»), которые, кроме него, вряд ли кто-нибудь мог понять, бежал, но, пускай он хотел именно этого, был не в силах помочь никому и меньше всего себе, ибо какой толк с того, что, расставшись с глубокой доверчивостью и святой наивностью, он, разом догнав и опередив их в понимании ситуации, знал не только о существовании Герцога, но уже и о том, что он замышляет. «Это беда, большая беда!» – стучало в мозгу, и он не мог решить, куда же теперь бежать. Сперва он вспомнил про господина Эстера и уже было ринулся в сторону проспекта, но, вдруг передумав, повернул назад, чтобы через несколько шагов снова остановиться, как бывает с людьми, осознавшими, что повиноваться нужно самому первому побуждению. А после остановки снова пустился бегом, вокруг него опять заметались огни костров, опять мимо мчались люди, и он, огибая их, почувствовал, что над площадью нависла странная необъятная тишина – он уже ничего не слышал, кроме собственного прерывистого дыхания, причем слышал его словно бы изнутри, так отчетливо, как слышит звук мельничных жерновов человек, склонившийся к ним совсем близко. Он не заметил, как очутился в переулке Гонведов, и в следующее мгновение уже барабанил в дверь госпожи Эстер, однако напрасно он, еще не войдя, повторял вслух то, что прежде только стучало в его мозгу («Беда, большая беда, госпожа Эстер! Вы слышите? Городу грозит беда!»), напрасно выкрикивал это и переступив порог: ни хозяйка, ни ее гости, казалось, не обращали на него внимания, как будто не понимая смысла его слов. «Значит, это… тот самый урод? Это он вас так напугал? – уверенным тоном спросила госпожа Эстер, и когда он, испуганно глядя, кивнул, сказала только: – Это не удивительно!» – после чего самодовольная улыбка на ее лице легко сменилась выражением озабоченности и значительности; подведя отчаянно упиравшегося Валушку к единственному свободному табурету, она силком усадила его и, чтобы успокоить, рассказала, что «их стойкому дружескому собранию тоже пришлось потревожиться, пока наконец не явился с добрыми вестями господин Харрер», и теперь он, Валушка, может спокойно вздохнуть, потому что («слава те господи!») совсем недавно получены серьезные заверения, что эта компания баламутов, вместе с китом и Герцогом, в течение часа покинет город. Однако Валушка решительно потряс головой и, вскочив, повторил все еще завывавшую в его голове, как сирена, фразу, после чего попытался, по возможности в самых «простых словах», рассказать о ненароком подслушанном им жарком споре, из которого ему стало ясно, что об отъезде Герцога не может идти и речи. Это уже не проблема, заставила женщина сесть непослушного Валушку и, дабы утихомирить его, левой рукой надавила ему на плечо, хотя она понимает, что уже само присутствие негодяя, которого называют «герцогом», перевернуло ему всю душу, потому что ведь «если не ошибаюсь, – тихо добавила она улыбаясь, – вы только теперь уяснили по-настоящему, в чем заключается корень проблемы». Да, она понимает, как не понять, уже громче, чтобы все слышали, сказала невозмутимая хозяйка дома, не давая бедному Валушке пошевелиться на табурете, ведь она и сама через это прошла и представляет состояние человека, узнавшего, чтó скрывает в себе этот так называемый цирк («…этот троянский конь, если вы понимаете, что я имею в виду…»). «Каких-нибудь полчаса назад, – гремел в тесной комнате раскатистый голос госпожи Эстер, – мы имели все основания думать, что ничто не может остановить этого обнаглевшего подчиненного господина Директора, этого „пригретого на груди змееныша“, как он сам, ни в чем не повинный руководитель труппы, охарактеризовал его господину Харреру, в осуществлении задуманных планов, однако теперь наконец-то мы имеем все основания думать прямо противоположное, а именно, что осознавший всю меру своей ответственности Директор труппы проявит решительность и вскоре избавит нас от этого дьявольского отродья. Благодаря господину Харреру, – продолжала она страстно, почти торжественно и, как можно было почувствовать, сообразуя свои слова не с душевным состоянием присутствующих, а как бы с сознанием собственной безапелляционной значимости, – мы уже знаем, чтó стоит за этим ничтожным сбродом, у всех нас – надо прямо сказать – вызывающим чувство тревоги, и вообще за всей этой более чем экстравагантной труппой, так что теперь нам уже опасаться нечего, ибо осталось только дождаться известия об отъезде цирка; поэтому я предлагаю не разводить больше панику, как это, впрочем, вполне простительно, – улыбнулась она Валушке, – делаете вы, а лучше всем вместе задуматься над тем, каковы наши задачи на будущее, ибо после того, что случилось сегодня, мы просто обязаны, – она посмотрела на понурившегося главу города, – сделать выводы. Я не думаю, что прямо сию минуту мы способны принять окончательные решения по всем вопросам, нет, – тряхнула головой госпожа Эстер, – утверждать подобное было бы неправильно, но даже при благоприятном исходе событий мы все же должны будем констатировать, что нашим городом, на котором лежит проклятие („Проклятие бесхребетности!“ – на правах старого знакомца госпожи Эстер встрял Харрер), больше нельзя управлять по-старому!» Речь, которая, по всей видимости, началась еще до прибытия Валушки, витала теперь в таких невообразимых высотах, до которых не мог подняться никто, кроме сметающей все на своем пути ораторши, то есть точно дозированный хмель вдохновенных слов достиг уже такой концентрации, что госпожа Эстер, торжествующе оглядевшись, сочла, что на этом можно остановиться. В углу городской голова, уставясь перед собой осоловевшим взглядом, согласно и споро закивал головой, но весь его изможденный вид говорил о том, что в нем все еще борются желанное облегчение и снедающая душу тревога. Позиция полицмейстера вопросов не вызывала, хотя в данный момент он и не изложил ее, потому что, закинув голову и раззявив рот, все еще спал на кровати сном праведника и это мешало ему заявить, что он, со своей стороны, целиком поддерживает прозвучавшие тезисы. Таким образом, единственным полностью сохранившим дееспособность и речевые навыки человеком, который мог назвать себя безусловным и даже восторженным сторонником госпожи Эстер и ее «потрясающей речи» (а если бы глаза и сердце могли говорить, то они сказали бы еще больше), был господин Харрер, гонец и добрый вестник, чье лицо, изукрашенное различных размеров жировиками, выражало такое растроганное смущение, как будто ему так и не удалось освоиться в фокусе того исключительного внимания, на которое роль, сыгранная им в последних событиях, несомненно, давала ему полное право. Он сидел, плотно сжав колени, под металлической вешалкой, в одной руке держал служившую пепельницей банку из-под сардин, а другой – словно бы опасаясь уронить на чисто выметенный пол пепел – беспрерывно стряхивал его с сигареты; затягивался и стряхивал, снова затягивался и, если полагал, что может сделать это, не рискуя сбиться с ритма, снизу вверх бросал на госпожу Эстер порывистый взгляд, стремительно отворачивался и снова стряхивал. Но по лицу его было заметно, что, опасаясь внести путаницу в последовательность своих действий и уронить пепел на пол, он вместе с тем ждет этой неизбежной катастрофы и готов дорого заплатить за храбрость, которая непременно нужна преступнику для того, чтобы заглянуть в глаза судье, который выносит ему приговор: он действительно производил впечатление человека, изнемогающего под бременем тяжкого прегрешения, которое он желает обязательно искупить; казалось, есть нечто, что для него гораздо важнее происходящего на рыночной площади, и что бы ни заявила по поводу этого нечто госпожа Эстер, он был с ней «заранее согласен». И потому не удивительно, что он, на протяжении ее речи буквально упивавшийся каждым словом, теперь, в тишине, вызванной ее заключительной фразой, сидел с видом человека, измученного жаждой, и что именно он, совершенно понятным образом – когда городской голова своими вздорными замечаниями стал «гадить» на безупречное, по его представлениям, полотно, написанное госпожой Эстер, – усмотрев в этом даже не сомнение в достоверности собственного отчета, а грубое посягательство на авторитет хозяйки, вскочил с места и, забыв под давлением обстоятельств о разнице в их положении, в знак немого протеста отчаянно замахал дымящейся в его руке сигаретой. А все дело было в том, что городской голова, потирая виски и нервно оглаживая ладонью – от складчатого лба к затылку – свой лысый, как бильярдный шар, череп, сказал: «Ну а что будет, если сей уважаемый господин все же возьмет да и останется тут на нашу голову?! Харреру он может все что угодно сказать, это его ни к чему не обязывает. И откуда, позвольте спросить, нам знать, с кем мы имеем дело? А что, если мы поспешили? Меня крайне беспокоит, не слишком ли мы, с позволения сказать, скоропалительно трубим отбой?!» В ультиматуме, строгим тоном заговорила госпожа Эстер и, поскольку Валушка опять предпринял попытку встать, с достоинством матери, успокаивающей непоседливого ребенка, опять слегка придавила его к табурету, в их недвусмысленном ультиматуме, который от имени здесь присутствующего несгибаемого руководства господин Харрер («…как можно надеяться…» – уточнила она) передал дословно, они довели до сведения господина Директора, что его просьбу относительно безопасности их гастролей, что бы ни обещал ему вчера уже прихворнувший к тому времени господин полицмейстер, «мы, к сожалению, удовлетворить не сможем». Уже сам факт, подчеркнула она, что в городе имеется всего сорок два – бравых, надо признать – полицейских, которых едва ли разумно бросать против возбужденной толпы, должен был заставить его задуматься, «и он, как мы знаем от господина Харрера, действительно крепко задумался», так что в его решении незамедлительно, как потребовала кризисная комиссия, покинуть город лично она, госпожа Эстер, нисколько не сомневается, как не сомневается она и в том, что свое решение – поскольку такое, как говорят, с ними случается не впервые и ему известно, чем это может кончиться – он неукоснительно выполнит. «Простите, но в отличие от вас я своими глазами видел этого господина, – с чувством оскорбленного достоинства, но главным образом из желания заступиться за госпожу Эстер, заговорил Харрер, – это человек с такой непреклонной волей, что стоит ему только шевельнуть сигарой в сторону остальных, как те уже прыгают, как сверчки!» Она чрезвычайно признательна, с ледяным лицом сказала хозяйка дома, за то, что господин Харрер столь страстно поддерживает ее точку зрения, но все же хотела бы попросить его, вновь сконцентрировавшись на предмете, подумать, не забыл ли он что-либо рассказать, отчитываясь о своей встрече с господином Директором. «Ну, вообще-то, – начал он тихо и, поскольку речь шла о доверительной информации, чуть подавшись вперед, – люди много чего болтают. Говорят, будто у него, у карлика-то, три глаза, а весит он всего десять кило». – «Тогда, – перебила его с досадой госпожа Эстер, – поставим вопрос по-другому: говорил ли вам что-нибудь господин Директор помимо того, что мы уже знаем?» – «Н-н… нет», – заробев опустил глаза вестник и стал отчаянно стряхивать пепел в жестянку. «В таком случае, – после недолгого размышления заявила женщина, – я предложила бы следующее. Вы, господин Харрер, сейчас отправитесь на площадь и тут же вернетесь к нам с вестью, как только увидите, что цирк трогается в путь. Мы, – повернулась она к городскому начальнику, – разумеется, остаемся здесь, ну а к вам, Янош, у меня будет личная просьба…» Впервые за добрые четверть часа она отпустила плечо Валушки, но лишь для того, чтобы тут же удержать его за локоть, ибо он, окончательно напуганный Харрером, городским головой, полицмейстером, а теперь и госпожой Эстер, уже было рванулся к выходу. Если он чувствует, что уже отошел от шока, совсем близко склонилась к нему госпожа Эстер, то хотелось бы попросить его об одном важном деле, которым сама она, при всем величайшем своем желании, заняться не в состоянии, ибо не может покинуть свой пост. Прискорбное состояние господина полицмейстера, кивнула она в сторону благоухающей винными парами кровати, – которое только на первый взгляд может показаться «серьезной степенью алкогольного опьянения», а на самом деле является результатом непомерной ответственности, что навалилась на него в этот чрезвычайный день – не позволяет ему должным образом исполнять свои отцовские обязанности. Она хочет сказать, пояснила госпожа Эстер, что в эти минуты в доме господина полицмейстера рядом с двумя сиротинками нет никого, кто успокоит, накормит и спать уложит «этих наверняка перепуганных крошек, поскольку уже семь часов», и первым, о ком она, госпожа Эстер, подумала в связи с этим, разумеется, был Валушка. Это мелочь, конечно, то, о чем она просит, ласково проворковала она и шутливо добавила, мол, в больших делах мелочей не бывает, и она будет признательна, если он с пониманием отнесется к просьбе и – поскольку сам видит, сколько у нее тут забот – не откажет ей в помощи. И Валушка, хотя бы уже для того только, чтобы от нее избавиться, конечно же, согласился бы, и ответ едва не сорвался у него с языка, но он все же не прозвучал, ибо в этот момент задребезжали стекла от раздавшегося за окном оглушительного, напоминающего взрыв, ураганного рева. Поскольку никто не сомневался, откуда он доносится, и еще до того, как он стих, все находившиеся в тесной комнате поняли, что на рыночной площади случилось нечто, что и вызвало этот рев толпы, то все замерли в ожидании, не повторится ли он опять. «Уходят», – нарушил Харрер наступившую наконец тишину, не смея пошевелиться. «Остаются», – прерывающимся голосом сказал городской голова, а затем, признавшись, что тысячу раз пожалел, что осмелился выйти из дома, и ума не приложит, как возвращаться, ведь теперь «даже огородами» не пройти, внезапным прыжком подскочил к кровати и, дергая спящего за ногу, отчаянно завопил: «Вставайте! Вставайте!» Полицмейстер, которого нельзя было обвинить в том, что он своим буйством мешал напряженной работе кризисного синклита, не утратив, несмотря на нещадное дерганье, стоического спокойствия, медленно приподнялся на локте, оглядел присутствующих сквозь щелочки воспаленных глаз, а затем – не совсем четко выговаривая слова – сказал, мол, плевать, пока область не даст подкрепления, он и шага не сделает, и опять упал на подушку, чтобы тут же продолжить сон – единственное в его положении лекарство – на том месте, на котором он был по непонятным ему причинам прерван. Молчание хранила только госпожа Эстер. Устремив строгий взгляд в потолок, она замерла в ожидании. И медленно, заглядывая в каждую пару глаз по отдельности и пряча в уголках губ взволнованную улыбку, проговорила: «Час пробил, господа. Мне кажется, мы на верном пути к прорыву!» Харрер снова восторженно поддержал ее, городской голова, как будто по-прежнему в чем-то сомневавшийся, теребил свой галстук и тряс головой, и только Валушка не выказал потрясения от прозвучавшего громкого заявления, потому что его рука уже лежала на ручке двери, и когда хозяйка дома дала ему знак отправляться, он, оглянувшись, подавленно произнес («…А как же… господин Эстер?..») и на пару с последовавшим за ним Харрером покинул дом с горьким, затравленным видом человека, в душе которого рухнул мир; каждое его движение выдавало, что он, конечно, уходит, потому что не может здесь оставаться, но в отчаянии даже не представляет себе, куда же ему податься. И в душе его действительно рухнул мир, он глубоко обманулся в своих надеждах на госпожу Эстер и кризисную комиссию, ведь они совершили трагическую ошибку («Это уже не проблема…» – все еще эхом звучала в его мозгу первая фраза госпожи Эстер), видимо, от волнения перепутав время получения двух известий и
Книги, похожие на Меланхолия сопротивления