Париж в настоящем времени | страница 38
– Когда?
– Не знаю. Они не объявляли. Он возражал. Но ничего не поделаешь. Они – паразиты, захватившие организм. У них густо напомаженные черные волосы до плеч, они разъезжают на «феррари» и женаты на этих русских хищницах с ногами от ушей. Рядом с невестками Шимански ты маломерок и дышишь им в пупок. Они носят горностаевые шапки, платья с огромными вырезами и килограммы жутких и дорогих цацок. Если тебе удастся заглянуть в их лица, которые возвышаются на самой вершине этих поразительно тонких тел, ты увидишь два глаза, голубых и пустых, как опалы, втиснутые в головку размером с грейпфрут, но голубые глаза эскимосской собаки, тянущей сани, куда милее этих глаз.
– Я так понимаю, они тебе не нравятся.
– Нет. Мне на них наплевать. Они просто аксессуары. Но братья – миллиардеры, повзрослевшие малолетние гопники. У них куча любовниц, но они содержат своих поразительно пустопорожних жен, поскольку те, цитирую слова одного из братьев о матери собственного отродья, «феерически вдувабельны».
– Похоже, так оно и есть, – заметил Франсуа.
– Ты у нас любитель грейпфрутов? Могу добыть тебе телефончик.
– Я думал, что старик был женат на…
– Он и был. И потерял ее во время войны. Гораздо позже он женился на бразильянке, матери своих сынков, которая бросила его несколько дет спустя, забрала отпрысков и трансформировала их в латинизированный евротреш, рантье-нонпарелей. Шимански больше не распоряжается ни единым су, и мне придется съехать, как только они продадут дом.
– Но ты же арендатор. Они не могут!
– Могут. И я не арендатор, а только гость. Сначала это были уроки музыки. Потом я просто присматривал за домом, когда старик уезжал, то есть почти все время.
– Тогда ты сотрудник, и это, наверное, даже лучше.
Жюль покачал головой:
– И не сотрудник. Мне никогда не платили. Я был просто на подхвате. Мог давать мальчишкам уроки музыки, стеречь дом и беречь его тишину и порядок. Шимански знал, что я служил, что мои родители погибли во время войны, как и его жена, что я преподаю в академии, маниакально чистоплотен и единственный шум, который могу воспроизвести, – это Моцарт и Бах.
– А Катрин?
– Она всегда была такой тихой и созерцательной. Чудеснейшая девушка. Исполненная weltschmerz[14] еще с младенчества.
– Если тебя это как-то утешит, Жюль, я тоже не бизнесмен и у меня тоже совсем нет денег. Я все говорю, говорю, говорю, а люди все слушают. Но что останется?
– Книги и научные труды.
– Все мои книги и научные труды осядут, обездвиженные и мумифицированные, на полках великих библиотек, занимая площадь куда меньшую, чем один-единственный череп в катакомбах Европы. Ты только подумай, скоро и библиотек-то не будет, останутся только электронные хранилища, которых ни одно человеческое существо не сможет коснуться, где-то в тридевятом царстве, куда никому дороги нет. Как жаль, что я не смог провести свою жизнь, постоянно взбираясь на вершины мастерства все выше и выше, каждый день посвящая музыке. Вместо этого я живу, как попугай, опившийся кофе. После интервью польскому телевидению я сяду в поезд на Биарриц, и все-таки, хотя Мишель и малышка дали мне новую жизнь, все-таки, если будет достаточно жарко, я буду лежать на солнышке и испытывать как минимум три типа отчаяния: оттого, что жизнь почти прожита и растрачена мной впустую; оттого, что я не испытываю тех чувств, на которые надеялся, преодолевая все свои невзгоды; и оттого, что ничего не изменится, потому что я не знаю другого пути. Завтра я три часа буду вещать для польского телевидения. Я постараюсь их ослепить и очаровать. Они это отредактируют и прогонят минут за двенадцать. А потом все исчезнет. И ничегошеньки не будет значить.