История одной зэчки | страница 45



— Это точно. Есть. А зачем тебе? Ты что, может, артистка?

— Может и артистка!

— Брешешь! — воскликнула блатнячка, отодвигаясь еще дальше и с любопытством разглядывая Надю, словно увидела ее впервые.

— Правда!

— Забожись!

— Честное слово! — соврать в этой обстановке не стоило труда, сам Бог велел.

— Поешь, или пляшешь, иль в пьесах выступаешь?

— Пою я…

— Врешь ведь, курва, — не унимаясь, наседала деваха.

— Не вру я…

— Валяй, спой чего-нибудь. Я пенье… обмираю.

— Поздно, отбой был.

— А ты тихонько.

— Тихонько не умею, да и спят уже.

— Давай валяй, как можешь, авось не переработались за день, выспятся!

Надя задумалась. Что петь?

— Ты что-нибудь из цыганского знаешь? Я обмираю цыганское.

Цыганского Надя ничего не знала, но совсем недавно посмотрела фильм «Сестра его дворецкого», где очаровательная, молодая иностранка на ломаном русском языке пела «Калитку». Просмотрев еще один сеанс, Надя уже знала наизусть и «Калитку», и всю музыку к фильму. В стопке стареньких нот на рояле у Дины Васильевны она отыскала «Калитку» и запомнила слова.

«Если б тогда знать, где ее придется петь!» — подумала Надя и вполголоса запела.

Все они — подонки человеческого общества, воровки, бандитки, наводчицы, «печальные жертвы войны», как они себя называли, умудряясь просиживать по 2–3 срока, были поразительно чутки к музыке. Как кобры при звуке факирской дудочки, зачарованные, умолкли, прекратили свою возню и перебранку. Притихли даже «контрики». Насмешливая «космополитка безродная» Соболь вылезла из своего угла и смотрела на Надю грустными, большими глазами. Уже она исчерпала весь свой репертуар, пропела все: начиная от «Чайки» до Хабанеры Кармен, все, что учила и помнила на слух, а они, все не унимаясь, просили: «Давай еще».

Пришел дежурный надзиратель и заорал что есть мочи:

— Прекратить безобразие. В карцер захотела? — а глаза совсем не злые, но порядок есть порядок. Тюрьма, и не забывайте!

Дней через десяток ее вызвали на этап. Камера всполошилась, откуда ни возмись явились украденные вещи и пресловутое платье американки.

— Бери, будешь в нем в театре петь, — сказала угрюмая блатнячка. Звали ее Розой, а фамилий она имела целых четыре. — И от меня вот, — сунула она Наде толстые шерстяные носки. — Бери, не отказывайся, вспомнишь меня, когда пригодятся. Хреновину ты затеяла, пожалеешь! — и отвернулась, дикая, угрюмая. Надя даже всплакнула, ведь кому сказать — не поверят. Такие оторвы, а все же не лишены человеческих чувств.