«Были очи острее точимой косы…» | страница 2
Иосиф Бродский совершенно прав, когда в эссе-некрологе говорит о Надежде Мандельштам не просто как о мемуаристе, но как о виднейшем русском прозаике своего времени. Власть над словом либо есть, либо ее нет, и тогда ее не заменят ни добрые намерения, ни прекрасные порывы. Но вот что примечательно: насколько здесь власть эта была дана для исполнения определенного дела. Насколько она была обусловлена тем, что человеку было что сказать. Тем, что сказать это было смертельно необходимо.
Надежда Яковлевна не любила слова «мастерство», скомпрометированного для нее специфически советскими коннотациями: будто имеются какие-то технические секреты «мастеров слова», которыми возможно овладевать в литинститутах, что вроде бы компенсирует разрыв с культурной и нравственной традицией человечества. Но и безотносительно к этим коннотациям язык не поворачивается усматривать у нее «мастерство». Несравненную естественность своего слога она не могла приказать себе воспроизвести, как воспроизводится прием. Помню, она среди самого расцвета своего литературного дара пробовала переводить с английского книгу о молитве проживающего в Лондоне владыки Антония Блума; так ведь пришлось отступиться, до того неумелым неожиданно получался перевод. Надежда Яковлевна не могла применять свой дар, пускать его в ход хотя бы для самой благой цели. Она могла говорить только своим голосом — и только о своем. В «Тарусских страницах» на рубеже 60-х под прозрачным псевдонимом Н. Яковлева были напечатаны ее очерки — конечно, это еще не она. Затем она решилась, отбросив последнюю оглядку не то что на возможность напечататься в советском издательстве, а на какие-либо резоны самосохранения — напомним, что в 1966-м газеты были полны делом Синявского и Даниэля! — начать рассказывать о самом для себя главном: о судьбе Осипа Мандельштама и через нее — о судьбе страны. И тогда огонь зажегся и стал разгораться. Теперь она была гениальной. Ни этому огню, ни силам жизни в ее теле не мог прийти конец, пока обе книги не были написаны. Они стоят под знаком необходимости. После оставалось время для опытов, объединенных Н. А. Струве под заглавием «Третья книга»; опыты эти в разной мере интересны, однако огонь в них ощутимо угасает — как кажется, не только в связи с естественным упадком сил, но прежде всего потому, что необходимое жизненное дело было уже завершено.
Все «литературное» в обеих книгах очень жестко подчинено внелитературной задаче: нечто сообщить читателю, в чем-то убедить его. Сколь бы ни был прав Бродский, когда он описывает прозу Надежды Мандельштам как единственно наличное на тот момент средство для языка как такового избежать застоя, концентрировать внимание на внутрилитературных аспектах дела легче с достаточной географической дистанции. Внутри русской жизни, хорошо это или плохо, действует моральное принуждение, заставляющее поспешно переводить разговор с вопросов литературного языка на совсем иные материи. Что, собственно, она нам рассказала? В чем пыталась нас убедить? Что сделала с нами?