Очарованье сатаны | страница 100



— Мне пора, — грустно сказал Иаков и встал с лавки. — Мама, наверно, уже заждалась меня. Она и тебе была бы рада. Но война и на кладбище война. Победители сейчас и мертвых не щадят — надгробья крушат.

— Прощай! — сказала Элишева, подошла к нему и неожиданно поцеловала в небритую щеку. — Береги себя!

— И ты себя… — тихо, почти шепотом произнес ошеломленный Иаков.

За конурой Рекса, который проводил гостя незлобивым, почтительным лаем, он обернулся, недоверчиво потрогал рукой щеку, словно его не поцеловали, а ударили, и, ссутулившись, зашагал к Черной пуще.

Вскоре Элишева потеряла его из виду.

Вернувшись в избу, она проследовала в спальню, запруженную вечерней тьмой, и, когда чиркнула спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу под цветастым абажуром, услышала:

— Чеславас?

— Это я, поне Пране.

— Ты?

Голос хозяйки узнать было трудно, словно он никогда ей и не принадлежал, прокуренный, как у неопохмелившегося пьянчуги.

— А где хозяин?

— Карпов кормит.

Скрипнула кровать, и через мгновенье из темноты вслед за скрипом раздалось:

— Лучше бы он за доктором поехал…

Забыв, что темно, Элишева кивнула головой, спохватилась и спросила:

— Поне Пране, может, лампу зажечь?

— Не надо света.

— Что-нибудь желаете? Есть? Пить?

— Нет. Значит, пошел карпов кормить? — со вздохом протянула больная.

— Карпов.

Элишева томилась, не зная, как и о чем говорить. Ее старания отвлечь хозяйку от неприятного разговора о болезни и убавить бурлившую в ней давнюю и незатихающую обиду на Ломсаргиса, на свою судьбу, на целый свет оказались напрасными. Каждое слово Пране встречала с какой-то настороженностью и изначальной неприязнью. Скажешь не так, и Пране потом целую неделю будет дуться на тебя, как гусыня.

— Карпов кормит! — с каким-то неистовством повторила Пране, и к ее хрипотце вдруг прибавилось натужное покашливание. — А я возьму и назло ему не умру. Отец мой до девяноста дотянул, мать и того дольше…

— Конечно, не умрете. Кто сказал, что вы умрете? Будете жить долго-долго. — Вспомнив слова покойницы мамы, что сам Бог велит не жалеть больным похвал и лести, Элишева попыталась к ней подольститься: — Успокойтесь. Вам, поне Пране, нельзя волноваться. Не дай Бог, снова станет плохо.

— Ему не терпится, — гнула свое хозяйка. — Он хочет, очень хочет, чтобы я умерла. Но он не дождется.

— Да что вы! — воскликнула Элишева и тут же защитила Ломсаргиса: — У хозяина такого и в мыслях нет.

— В мыслях нет, — передразнила еврейку Пране. — Ты просто слепая. Или такая же хитрая, как все евреи!..